Вильям Гиллер - Пока дышу стр 11.

Шрифт
Фон

Недели две назад старшая сестра, пожилая и некрасивая, в подробностях доложила Крупиной, "как секретарю партийного бюро", что доктор Горохов в ординаторской во время дежурства целовался с сестрой. Она, мол, вошла, а они сидели, и сестра вскочила, а у доктора Горохова было такое лицо, что это просто безобразие.

Крупина потом презирала себя за то, что не оборвала эту сплетницу, а слушала и про то, как они сидели, и про лицо Горохова. И как глупо она тогда ответила старшей сестре: мол, доктор Горохов беспартийный, и не ее дело следить за его нравственностью. А сказать нужно было совсем другое - что подсматривать стыдно, а доносить еще более гадко. Дома Тамара Савельевна ругала себя. Тем более, что все это вообще могло быть выдумано: недавно Горохов публично и грубо, в обычной своей манере, разнес старшую сестру за грязь и непорядок в историях болезни. Может, только в этом и дело?

- От щек ваших хоть прикуривай, - безжалостно заметил Горохов. - Ну, если вы не намерены сегодня читать мне акафист, я пошел мыться. Тромбоз так тромбоз!

Крупину как приятной прохладой обдало, когда он наконец удалился.

И вдруг снова открылась дверь.

- Томочка! - нежно протянул Горохов. - А ведь ничего не было. Честное слово, не было. Наврала! Это у нее так сублимируется нерастраченная дамская энергия. Так что лекция о моральном облике советского врача временно отменяется.

- Временно? - спросила Крупина, сразу поверив Федору Григорьевичу.

- Надеюсь, что да, - неопределенно бросил он и закрыл дверь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мать Горохова жила в маленьком домишке на окраине города.

Когда-то дом стоял отдельно, окруженный садом-огородом, и калитка выходила прямо на широкую улицу. Город разрастался, наступал на окраину, улица застраивалась, и теперь к калитке вел уже узкий длинный коридор между чужими садами-огородами. Улицу заасфальтировали, в коридорчике тоже проложили асфальтированную тропку. Зимой ее заметал снег, летом теснила наступавшая из-под заборов трава, но все же осенне-весенняя грязь стекала с нее быстро, и можно было пройти, не марая ботинок, что было важно для Горохова, не терпевшего грязной обуви.

На калитке висел старый железный ящик для почты и вырезанная из жести голова ушастой собаки. Голову Горохов все собирался снять, да забывал. Впрочем, она никого не вводила в заблуждение. Люди тут жили старые, знакомые, и вся округа знала, что пес Ребус уже два года как помер от дряхлости и похоронен с почестями в углу сада, а новую собаку Валентина Анатольевна отказалась заводить, потому что охранять в доме нечего.

Федора занимала метаморфоза во взглядах матери, женщины, знавшей цену и труду и вещам. Ведь если рассудить, то только сейчас и появилось в их доме что-то, что можно украсть: телевизор, стиральная машина… А раньше, еще при отце, стащить было поистине нечего. И именно тогда мать тщательно запирала дом. Изменилось у нее понятие о ценности вещей, что ли?

Впрочем, Валентина Анатольевна редко отлучалась из дому, и Федор с чувством, похожим на благодарность, думал о том, что всегда может подняться по тропке-змейке, толкнуть калитку с жестяным собачьим профилем, увидеть за мелкими квадратными стеклышками старой низенькой террасы седую голову и услышать: "Это ты, Федюша?" Пока это так - ему ничего не страшно.

Осознанная благодарная любовь к матери, ощущение непреходящей радости от самого ее существования - все это пришло в годы войны, когда он увидел эвакуированных из Ленинграда детей. Наверное, все страшное, что случилось с ними и в них самих, он, еще мальчик, мог объяснить себе всего лишь одной доступной его пониманию истиной: у этих детей нету мамы, и поэтому им так плохо.

Федор был в семье последним. Оба старших брата - инженеры - жили и работали в Москве, матери деньги посылали регулярно, и с их помощью да на свою пенсию она жила хорошо. Федор давал ей меньше всех, это было ему неприятно, хотя он и понимал, что деньги матери вроде бы ни к чему. Да большего она и не взяла бы.

Но она была счастлива, что он живет и работает рядом, что она тоже может увидеть его, ну, пусть не всегда, когда хочется, но все-таки часто. А хотелось-то всегда, постоянно быть с ним, днем и ночью, - на то она и была матерью. И еще хотелось, очень даже хотелось, чтобы он женился, чтобы были дети и чтобы она тоже была ему необходима, потому что от хорошей жизни не потащишь ребенка в ясли и в детские сады. Если есть бабка - дети при ней, и тогда уж она на вес червонного золота.

Но сейчас, пожалуй, она не стала бы жить с ним. Зачем мешать? Мужчина он молодой, а что такое молодой мужчина, она по Фединому отцу знала. О, еще как знала! Каждой-прекаждой внимание оказывал. И как только его хватало? Он там где-то "внимание оказывает", а она, бывало, ночи напролет ревет. Лучше не вспоминать, не тревожить память покойника.

- Это ты, Федюшка?

С маленькой лейкой в руках Валентина Анатольевна колдовала над ящиком с рассадой. Ящик, как видно, был только что вытащен, стоял неровно и виноградную плеть примял. Значит, вытащить - вытащила, а поставить толком уже сил не хватило.

Федор чмокнул мать в сухую щеку. С каждым движением, с каждой минутой, проведенной в этом крошечном, со всех сторон зажатом садике, от него словно отлетало все неспокойное, тревожащее. Говорят, от старух пахнет старостью. Нет, от матери пахло травами, потому что нехитрое свое имущество в гардеробе она пересыпала донником, а сама любила пить мяту.

- Ведь тяжелый, - сказал Федор, кивая на ящик. - Неужели меня подождать не могла?

- Пора уж и тыковкам глаза промыть, воздухом подышать, - ответила Валентина Анатольевна, осторожно протирая пальцами круглые листки тыквенной рассады. - А тебя ждать, так, пожалуй, и рассада вытянется.

Она все-таки не упускала случая укорить, но Федор принимал это как заслуженное: он действительно бывал здесь не часто, хотя неоднократно давал себе слово приезжать хоть раз в неделю. Да и не только ради матери, а потому, что и ему здесь отдыхается и думается хорошо, спокойно.

Солнце садилось, и красноватые блики уже вспыхивали под самой крышей стоявшего в углу сада деревянного сарая. Но и в воздухе и в небе царила голубизна долгого дня. Ласточки стремительно вспарывали неподвижный воздух тугими грудками, две сидели на проводах, свесив длинные хвостики. Изящные птички! И вот ведь тянутся к человеку, селятся под его крышей, а в клетке тотчас умирают. Клесты, щеглы, снегири - эти смиряются, живут и даже поют взаперти, а ласточки умирают. Почему? Сколько еще на свете "почему"!

Федор нетерпеливо сорвал с себя душную нейлоновую рубашку, хотел было кинуть ее на потрескавшуюся деревянную тумбочку у крыльца, но, даже не увидев, а почувствовав взгляд матери, аккуратно повесил на перила, потом снял мокасины, носки. Хотелось дышать каждой порой, всею кожей, и приятно было ощущать ступнями деревянное тепло подсохших ступенек.

- Ну уж нет, - сказала Валентина Анатольевна. - Недавно заморозки были. Чего доброго, прихватит тебя.

Она вынесла из дома тапочки сына и носки овечьей шерсти, в каких до самого зноя обычно ходила сама.

Они уселись на ступеньках, она чуть повыше, он пониже, но так, чтобы чувствовать плечом ее тепло. Они любили так сидеть вечерами и смотреть, как тяжело и неохотно закатывалось солнце. По весне и в начале лета оно освещало весь сад, а позже, когда вдоль забора распускались двухметровые красавицы мальвы, сад слегка затенялся и становился еще красивее.

Однажды, когда Федор Горохов, уже взрослым человеком, впервые попал к Черному морю, его поразило, что огромное дерево банана вырастает за одно лето. Приехав, он рассказал об этом матери. А она напомнила:

- Что ж такого. А мальвы?

С виноградной плети к ним торопливо направлялся бойкий паучок. Федор раздраженно щелкнул его ногтем.

- Опять поругался с кем-то? - спросила мать. - А паук при чем?

- Говорят, за одного паука три греха прощается, - сказал Федор, улыбнувшись тому, как паучишка опрометью бросился обратно на виноград.

- Дураки говорят. Пауки - самая рабочая скотина. А что они мух душат, так ведь и мы с тобой баранов едим. Поругался, значит? - снова спросила мать.

- Да нет, вроде и не поругался еще, но… В общем-то, к тому идет.

Он сел боком, прислонился спиной к балясине и снизу вверх поглядел на мать.

- А почему ты знаешь?

- Твой отец, бывало, еще в калитку входит, а уж я знаю, что будет врать.

Горохов еле сдержал улыбку. Надо же было так любить этого непутевого папаню, чтоб всю жизнь ему прощать да и по сей день мучиться ревностью! Какая это страшная сила! А ведь вообще-то мать - толковая женщина, рассудительная, тонко во всем разбирается. Знает, конечно, мало, но понимает очень тонко!

- В нашем деле, мама, никак нельзя отставать, - сказал Федор. - Если бы каждый боялся сделать первый шаг, никогда бы не могли ни сердца пересаживать, ни… Да что там пересадка! Простой операции бы на сердце не сделали.

- Так ведь кто-то пересадил уже сердце, - сказала Валентина Анатольевна. - Или ты еще что-нибудь пересаживать собрался?

- Ничего я не собрался! Но Кулагин мой только и умеет восклицать: "Ах, опыт! Ах, наука! Ах, сенсация!" А больных лечит по-дедовски и боится, как черт ладана, ножа. Пусть люди мучаются, лишь бы без ножа!

- Да ведь и впрямь страшно, сынок. К сердцу - и вдруг с ножом, - просто сказала Валентина Анатольевна.

- Страшно! Страшно! Ну и лечись каплями датского короля! - раздраженно воскликнул Федор, будто спорил с вооруженным знаниями противником. - А между прочим, еще в девяносто седьмом году профессор Подрез на сердце оперировал. Это сколько с тех пор лет прошло?

- Сколько б ни прошло, а, выходит, до сих пор врачи остерегаются.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора