Когда я был мальчишкой, в этом городе спрятаться было невозможно. Я знаю, пробовал! Но мой брат садился на велосипед и объезжал город – парки, библиотеки и тому подобное – и всегда меня находил.
Тарн кивал, сдержанно – чтобы не потерять равновесие.
– А теперь, – сказал я, – теперь я в Стокгольме могу исчезнуть на целый год! Могу жить в таких местах, о которых ты не имеешь понятия, питаться такими вещами, которых ты даже названия не знаешь, и работать хоть целыми сутками, никому не сообщая своего настоящего имени.
Он с интересом смотрел на меня.
– Стокгольм начинает становиться большим городом, – согласился он.
– Скорее адом, – с горячностью отозвался я, – ведь мы говорим о последствиях шведской политики по отношению к беженцам.
В дверях бокового входа появился Янне. Он махнул рукой, показывая на репортерскую машину.
– «Утренняя газета» котируется уже по сто шестьдесят шесть крон! – проорал он.
Тарн приподнял шляпу и иронически поклонился мне:
– Позвони мне завтра.
Я постоял, пока они не отъехали. И только тогда пошел к парковке.
– Ну, что она сказала?
Зверь с любопытством глядел на меня из красненького «пежо».
– Встречаемся в восемь.
– Целый день проходит, а ты ничего не делаешь, – сказал он критически. – Вспомни, как говорил лорд Нельсон: Lose not an hour!
Я опустился на сиденье рядом с ним.
– В восемь завтра утром, – сказал я.
– Утром! – Он недовольно потряс головой. – Друж‑жище. Ты не умеешь ладить с женщинами.
– Езжай давай, – огрызнулся я.
До этого я был в Акалла только однажды, а ведь я родился в Стокгольме.
В тот раз полицейское радио сообщило о преступнике, который открыл стрельбу из квартиры, принадлежащей управлению социальных дел. Мы быстро оказались на месте, и все‑таки до нас туда приехало четырнадцать полицейских машин. Ребята, прибывшие в полицейском фургоне, продвигались перебежками. Они были обряжены в бронежилеты и стальные шлемы, но коленки у них дрожали. Кто‑то наконец стрельнул в квартиру слезоточивым газом, и преступник вылетел на улицу.
Ей было четырнадцать лет. Опилась прокисшим лимонадом и, испугавшись какой‑то собачки, швырнула в подъезде елочную хлопушку.
Зверь ехал в сторону Упсалы по 4‑му европейскому шоссе.
Свет падал на его лицо каждый раз, когда мы проезжали под очередным фонарем автострады. Он сидел и почесывал бороду.
– Я хочу добраться до его, – сказал он. – До ирландца.
– Становись в очередь.
Я посматривал в зеркало заднего вида. Зверь свернул с автострады у Туреберга и сделал дугу, чтобы попасть к Акалла. За нами было темно, никаких фар, никто за нами не ехал.
– Зажмурься, – сказал он.
– Да ты чего!
– Huevon, зажмурься! Тогда не будешь знать, где спал эту ночь. – Он затормозил и сердито посмотрел на меня. – Так будет лучше. Завтра говоришь «спасибо». Когда в тайной полиции тебя закрутят в мокрый простынь и начнут хлестать поясными ремнями.
Разве такое может быть у нас, в Швеции?
Я пожал плечами и зажмурился. Машина накренилась, повернула направо, потом налево, еще раз налево, потом снова налево, резко вправо и остановилась.
– Дроттнингсгатан в Уппсале, – сказал я. – Определяю по запаху. Они тут продают соленые огурцы в уличном киоске.
Зверь вытянул меня из машины и подтолкнул вдоль тротуара.
– Гляди в землю. Ты ничего не должен знать. Ты не должен знать, где был.
Может, он и прав. Но мне было смешно.
Я смотрел себе под ноги, когда он вел меня по гравию. Появился порог, я об него споткнулся. Было слышно, что Зверь открывает какую‑то дверь.