Вот о чем я думаю, когда его вижу.
Он замечает меня и делает головой чуть заметное движение: нет, еще не готово...
На площадке третьего этажа дверь, обитая железом. Телефонный диск. Набираю три цифры. Дверь открывается. Большая комната, разделенная барьером. За барьер не заходить, на окнах решетки. По стенамжелезные шкафы. Первый отдел.
Мне ничего нет?
Хозяйка этих местНина Николаевна Шервотолстая, седая, добродушная женщина, вся какая-то домашняя. Здесь, за покрытым бумагой столом, под которым на горячей плитке плавится сургуч для печатей, я обычно просиживаю немного дольше, чем нужно.
Но сегодня и она не в духе, и, коротко ответив «Нет!», принимается стучать на машинке.
На площадке четвертого этажа начинает дребезжать звонок, как раз когда я прохожу под ним. Я обрадованно сворачиваю в столовую, но вдруг на меня налетает огромный, плоский, сегодня почему-то наряженный, свежевыбритый, надушенный,я даже сначала почувствовал какой-то душистый ветер,Евгений Мартьяныч, завотделом кадров.
Куда, куда? На собранье, на собранье...
И он запихивает меня в Красный уголок.
Я оглядываю зал. Он полон. Почему-то часто в таких случаях собираются в основном старухи-сплетницы, всякие обиженные. И плохо тому, кто попадет на суд такой «общественности»!
Два первых ряда заняли монтажницы, замотанные, с поджатыми губами, заранее, не зная дела, все осудившие. И с давней болью я замечаю среди них Иру. Ну, а с кем же ей ходить, раз она с ними работает? Такой у нее возрастк молодым не пойдешь, а к этим... Эти скорее примут.
А когда я увидел ее в коридоре первый раз, даже обрадовался. «Вот,подумал я, глядя ей вслед,наконец-то здесь женщина появилась. Хоть будет повеселее».
Но вскоре же получился конфуз. Конечно, я понимаю, что должна быть там гордость, недоступность, все верно,но она, видно от долгого одиночества, вошла в какой-то клин, комплекс, крайность, и не то что держалась с достоинством, а просто уже грубила. Обрывает самый невинный разговор и уходит.
И потом я видел, как она совсем уж обабилась,
Начала так же повязываться, как они. Они-то точно себя ведут, совершенно верно для них, но для нее-то все этосовершенно еще неверно. Жалко ее. Сидят целый день и обсуждают: кто-то без очереди влез в столовой. Иногда я, по делу, подхожу к ней. Стол у нее большой, фанерный, и на нем, каждый раз по новому рисунку, вбиты гвоздики, как на детском биллиарде, и она между этих гвоздиков прокладывает хвосты, сплетенные из разноцветных проводов, изгибает. Потом натягивает на них серебристый экран.
Над столом у нее висит такой человечек, спаянный из зеленых цилиндриков-сопротивлений. Включишь его в сеть, и голова-лампочка зажигается, сияет...
Вот внезапно вбегает мой шеф. Маленький, быстро, как всегда, оглядывается, садится, закидывает ботинок на коленотридцать пятый размер. Сидит. Ему совсем здесь тоскливо, скорее бы сорваться в лабораторию, схватить микрофон и зашептать: «Спички-спички-спички! Це-це-це!»проверяя высокие частоты, а потом вдруг зареветь басом, проверяя низкие, так что уборщица в коридоре со стуком роняет швабру.
А вообще он говорит тихо. Какие-то у нас с ним сложные отношения. Очень хорошо мы с ним друг друга чувствуем, почти мысли читаем, и как останемся вдвоем в комнате, сразу начинается какой-то колотун, какое-то странное волнение. И то я выйду, не выдержу, то он. А уж если что-нибудь надо сказать, говорим быстро, сбивчиво, отвернувшись, выстроив возле рта корзиночки из пальцев.
Только однажды, выполнили мы один заказ, и отвалили нам какую-то безумную премию, мы просто растерялисьчто делать, не домой же всю нести? И решили устроить банкет, сняли какой-то подвал, поставили столы. И пошло веселье. Начальник мой сидел неподвижно, молча, разрумянился, а потом вдруг нагнулся и сказал:
Ты знай, я к тебе хорошо отношусь. Ты парень толковый. Молодец. Вот, на!вдруг стаскивает с шеи галстук и дает мне.
И на следующий день я еще в радости пребывал, утром собирался на работу и решил этот дареный галстук нацепить. А потом подумал, подумали снял. И, как оказалось, правильно сделал.
...Я оглядываю зал. Сергей Николаич не пришел, Атапин. Ну, и весь пятый этаж, эти молодые, нарядные, иронические инженеры, чье одно присутствие сделало бы зал веселей...
Вот он сидит, Женя Шашерин. Лет семнадцать ему, что ли, недавно из профучилища. Ну, и ничего удивительного, что волосы у него длинные, «де битлз», курточка без лацканов, на восьми пуговицах, брюки расклешенные, раструбами.
Вроде бы прошло то время, когда за это осуждали. Когда длинноволосых стригли, брюки распарывали. Может, смешно их вспомнить, даже страшновато, какие они были: малиновые пиджаки, галстуки с пальмами, до колен, б-р-р, но, с другой стороны, не будь этой крайности, мы, может быть, сейчас не одевались бы так, как одеваемся...
Евгений Мартьяныч влезает на трибуну, читает акт. Дело такое: пришел Женя с какой-то собакой, пристала на улице. Вахтер не пускает. Тогда он сам прошел, потом свистнулк ноге, она и прошмыгнула. Привязал ее к станку, она весь день зубы скалила, а он ей пирожки носил, из буфета... И еще допустил одну провинность: свернул из бумаги птичку и пустил ее из окна на улицу.
Из секретной... бумаги?спросил кто-то из зала.
Нет,после паузы говорит Евгений Мартьяныч,но он ведь какне смотрел, могла оказаться и секретной.
И все. Ничего страшного. Никакой трагедии еще не произошло. Но, судя по всему, она вполне может сейчас произойти.
Евгений Мартьяныч кончил читать протокол и сам же себе дал первое слово.
Конечно,начал он,вроде бы Евгений Шашерин не совершил ничего ужасного. Но это только на первый взгляд. Ну, привел собаку. Но нельзя забывать, что нас здесь тысяча человек! Если каждый приведет собаку... Еще,говорит он,часто замечаю, многие курят в недозволенных местах...
«Женя-то как раз некурящий»,думаю я.
Бросил спичку, стружка промасленная, и пожалуйстапожар...
Я гляжу на некоторые лица и с удивлением вижудействует! Уже по лестницам, шлепая слюной, прыгает тысяча собак...
Ну так вот,заканчивает Евгений Мартьяныч,я и спрашиваю, можно ли поступать, как это сделал Шашерин?
И я вдруг встаю, втулки на проволоке звякают, и говорю:
Можно!
И сажусь. И, сразу поняв, что высказался не совсем ясно, снова встаю:
Можно! По-моему, многое уже можно...
Снова сажусь, и опять вижувсе в недоумении, и опять поднимаюсь, уже надолго:
Ну ладно, займемся делом. Для начала выведем те девятьсот девяносто девять собак, которых привел уже не Женя, а исключительно Евгений Мартьяныч...
Неожиданно многие смеются.
Дальше. Погасим тот гигантский пожар, который вспыхнул тоже не по вине Шашерина...
Все расходятся, довольные, что еще осталось время пообедать и что с Женей все обошлось. Словно это с самого начала не зависело только от них.
И даже Евгений Мартьяныч где-то доволен,он, как я заметил, тоже в глубине души чувствовал к Жене симпатию, но не так уж мы часто прибегаем к этой самой глубине этой самой души. Но раз уж все так решили... И теперь он даже доволен, хотя предвидит: опять ему будут указывать, что не проводится воспитательная работа...
Подходит Феликс Успенский, с пятого этажа,кое-кто, оказывается, все-таки был,берет меня за лацкан и своим жирным голосом говорит:
Ты хорошо выступил. Понимаешь, у всех уже выработался стереотип: раз сукно, графин, протоколзначит, вроде должно что-то крупное произойти, серьезное. Иначе все чувствуют как бы разочарование. А ты этот стереотип разрушил. Молодец...
Из толпы появляется лицо Цагараева, важно кивает. Кто уж мне не нравится, так это Цагараев. Длинные виски, пушистые. А на голове... Мне кажется, он укладку делает, в парикмахерской. И голос такой томный. Я только о нем и знаю, что он раньше в хоре пел и очень о том времени жалеет.
Однажды, как-то в первые месяцы моей работы, весь день я метался вверх-вниз, все завалилось у меня, все орали, грозились. И когда, совсем уж издерганный, спускался я вечером домой, внизу на площадке Емельянов стоял, снабженец, и я спросил у него, когда он мне пермаллой достанет. Так он ничего не ответил, только посмотрел на меня с презрением и отвернулся.
Я прямо застонал.