И-и-и, ребяты-ы,говорила она тихим, тонким голосом,плохи мои дела. Вот, гляньте, руки свело. И живот как веревкой дергает. Слава богу, хоть перед смертью удалось на вас посмотреть.
Ну, а как Алексей? А Егор?спрашивала она, и глаза ее при каждом имени слегка меняли выражение, оставаясь при этом полными любви и нежности.
В этом темном углу, за ситцевой занавеской, я просидел, почти не вставая, двое суток.
Делая скидку на возраст и деревню, я старался говорить с ней о самом простом, примитивном, а она, оказывается, решила, что я просто ни в чем больше не понимаю, и с глубоким сожалением отнесла меня к дуракам.
Вскоре после нашего приезда прибежала Екатерина. Я представлял ее тихой, молчаливой, бледнойраз она ходит за больной, но она неожиданно оказалась очень красивой, крепкой, веселой, из той самой новой волны, которую мы наблюдали еще в Саратове.
Мы сбегали с ней искупаться, она бежала впереди по дорожке, размахивая купальником, платье поднималось от бега, оголяя длинные красивые ноги, облегая всю ее, высокую, гибкую, мягкую.
Потом я сидел, просыхая, на бревнах, а Игорь сидел с ней на лодке, она бултыхала в воде ногами, а Игорь, склонившись, что-то говорил ейбыстро, ладно, убежденно. Она слушала, потом вдруг начинала хохотать и говорила, почти пела:
Ми-и-лый! Разве ж можно так врать-то?
Потом мы вернулись и опять сидели в полутьме, за ситцевой занавеской, с нашей бабкой.
И перед самым отъездом, уже сидя в машине, мы вдруг вылезли, не сговариваясь, и еще раз вернулись к ней. И она, как и в первый раз, так же с усилием натянула вожжи и села, и долго, прощаясь, смотрела на нас. Потом мы вышли на яркий свет и, качнувшись, пошли к автомобилю, чуть не плача, и даже плача.
Перед нашим отъездом Иван был сумрачен и деловит. Он пошел и натряс в белый полотняный мешочек «китовки», как здесь говорят,мелкой, сочной, бордовой китайки, внутри, если раскусить, розовой, пресно-сладкой. Потом Настя сказала, что надо хоть дыней завернуть на дорогу, и мы поехали на остров, на бахчу.
Опять мы размотали цепь с чугунной скобы, с грохотом бросили цепь в лодку, оттолкнулись. Сначала лодка шла по инерции, и мы все трое молча стояли в ней. Потом расселись, развернули лодку и медленно двинулись.
Я сидел на корме, упираясь в борта руками, и смотрел, хватая глазами, обнимая, стараясь удержать все, не отпускать.
И я помню:
Слева складками поднимался берег, по его широким уступам тянулись пыльные огороды, с них все уже было убрано, иногда только виднелись высохшие плети и лежали в пыли тяжелые желтые тыквы. Потом была серо-голубоватая степь, и по едва заметной тропинке шел человек в ватнике, с лопатой. Я долго, не отрываясь, смотрел на него, пока он не перевалил за гору и исчез.
На воде было холодно, дула «низовка»свежий, толчками, ветер, шла волна.
Иван стучал по дну жестянкой, выплескивая воду.
Игорь греб тяжко, откинувшись, закусив губу. Иногда, когда лодку качало, весло у него срывалось, и в меня летели холодные брызги. Я сидел в каком-то оцепенении, даже не пытаясь увернуться от этой воды. Потом она стекала по мне, и там, где она стекала, по коже проходила дрожь.
«Да,думал я,съездил. Повидал. Поговорил. Только вот не могу сказать, чтобы я с того успокоился. Скорее, наоборот».
Эти люди
Посреди маленькой комнаты стоит дыбом доскакульман, разделяя комнату на две клетушки. У двери, на столе начальника группы, дребезжит телефон.
Тебя.
Мне просовывают черную трубку на специально удлиненном шнуре. Со вздохом тянусь, прижимаю ее к уху плечом.
В трубке слышен гул, лязг. Что-то там начинает крутиться, сначала медленно, глухо, потом все быстрей, звук становится тоньше... И все. Потом, чего-то выждав, голос:
Ну, заказывал втулки? Что?.. Уже не нужны?
Отдаю трубку, выбираюсь, выхожу на темную площадку. За сетчатой железной дверью поднимается желтый освещенный лифт. Кашу привезли.
Не закрывайте.
Вхожу, хлопаю железной дверью, прикрываю деревянные створки. Нажимаю кнопку. Проваливаюсь...
Сверху светит. Близко, с четырех сторонжелтые стены. Лифт для меня не просто лифтэто земля обетованная, единственное место, где можно остаться одному, расслабиться, прислониться, закрыть глаза...
Еще здесь телефон на одной из стенок. Аварийный. Но через девятку дает город. Отсюда можно позвонить по своим делам, по которым не станешь звонить из комнаты, где все так и слушают. Правда, идет лифт секунд десять. Пока снимешь трубку. Наберешь девятку. Еще семь цифр. Пока каждая прожурчит... На разговор остается секунды две. Успеть можно, но с трудом. Разве что с человеком, который уж совсем тебя понимает, кому объяснять долго не нужно, об чем речь.
Алло! Ну как? Нет? Пока!
Или:
Вчера тигр был на крыше. Пока!
Или:
Там же, в шесть? Не в форме? Ну, ладно.
Только так.
Может, успею? Девять... ж... три... пять... Все, приехали.
Вхожу в цех. Иду по серому цементному полу. Гул, давит на уши. Все немного кричат. Я люблю сюда спускаться, все-таки здесь поживее, чем наверху.
Вежливо здоровается Володя Атапин, толстый, румяный блондин, в чистой клетчатой рубахе с закатанными рукавами. Берет, потянувшись, пухлой ладонью длинную блестящую ручку с шариком на конце, слегка жмет ее вниз. Сверло мягко входит в коричневый гетинакс. Горячо, неприятно пахнет. Но Володя спокойно отпускает ручку, сверло, с желтыми разлетающимися опилками, выходит, вращаясь, а Володя подвигает гетинаксовую плату, так что под сверлом оказывается следующий крестик-метка, и плавно погружает сверло в это место.
На Володю завидно смотреть. Так спокойно, вольготно, с удовольствием он это делает. Словно в деревне, в сумерки, сидит на влажном после дождя крыльце и пьет парное молоко. Его профессия вдруг покажется на секунду какой-то дивной синекуройнетрудной, приятной.
И когда вечером, помывшись в горячем душе, чистый, розовый, в легком теплом пальто, что достала ему жена-продавщица, он тоже как-то очень вкусно, вразвалочку, идет домой, то легко представляется и его домтакой же спокойный, чистый, с мягким креслом, теплыми туфлями, бутылочкой пива из холодильника после сытного обеда.
Подхожу к следующему столику. Там навалено, набросано. Вытаскиваю из-под груды свои эскизы на миллиметровке. Одна линия проведена несколько раз, жестким карандашом, и желтая гладкая поверхность здесь протерта, проступает белая основа, пушится. С краю захватано пальцами в масле. Это Жора, его стиль. Да, этотсовсем другой. Длинные, грязные волосы, серое лицо. Злой. Железные зубы, дыхание с каким-то свинцовым запахом. Всего в двух метрах от Володи, но живет в совершенно другом мирегорьких обид, тяжких оскорблений, грандиозных обманов, всеобщего сговора против него, Жоры.
Выключает станок. Снимает последнюю втулку.
На,говорит зло,сделал тебе «мороз».
«Мороз»это когда не просто гладкая, чистая поверхность металла вся ровно блестит, а когда еще по ней натерты такие разводы, от которых она переливается, становится мутно-красивой.
Да-а. Все проклятье Жоры в том, что он не может делать плохо, и даже человеку ненавистному, каким, мне кажется, я ему почему-то прихожусь, он может сделать только прекрасно, по высшему классу. Это уж въелось в него, и никуда от этого не деться.
Позвякивая связкой втулок на проволоке, поднимаюсь по лестнице.
На втором этаже вспоминаю, что надо зайти к Сергею Николаичу, справиться. Сергей Николаич сидит в чистой, слишком светлой комнате. И даже в этой чистой комнате он все равно сидит за стеклянной загородкой. И все равно и за загородкой стол его накрыт колпаком из прозрачного плексигласа. Продев руки через специальные матерчатые рукава с круглой стягивающей резинкой на манжетах, он делает над столом что-то невидимое.
Большая лысая голова. Рябое лицо. Неподвижный взгляд. Сорок лет тут работает. Но все техник, сто рублей. Комната в общежитии. Никаких перспектив. И работа, жалуется, часто скучная, однообразная. Почему же у него ничего больше в жизни не вышло? Чего ему не хватило? Образования? Ну, многие его ровесники вообще без образования, а вон как далеко пошли. Ума? Нет, очень умный человек, чувствуется с первых же слов. Твердости? Да нет. Железное расписание, холодное обтирание. Всю жизнь работал. Или насчет ловкости плохо, всяких там интриг? Да ну, я вообще в это мало верю. Может, слишком привязан к своему делу? А может, он больше ничего и не хочет? Да нет, хочет, и сейчас на что-то надеется, хотя уже непонятно, на что. Чего ж такого он не делал, что надо было делать? Может, и я это упускаю?