Он прикрыл глаза, отдышался, словно бежал долго, не стометровку уже, а марафонскую, долгую, изнурительную дистанцию. Притушил недокуренную сигарету, взял другую, прикурил от спички. Налил еще себе полстакана, поболтал в нем жидкость, отставил.
— Прости, — сказал он и невесело улыбнулся. — Сжались нервы сегодня в комок.
— Ничего, — сказал Вадим. — Бывает. Я все понимаю.
— Может быть, и понимаешь, — рассматривая кончик сигареты, проговорил Левкин. — Может быть. У меня много всякого за сорок пять годов-то было И женщины были. Да, да. Много было. Но она для меня одна. Понял? — Он опять заулыбался, видно, вспоминая что-то, и размягченно откинулся на спинку скамьи. — Знаешь, какие у меня женщины были? Ого-го… Не поверишь, — он почесал подбородок, как бы прикидывая что-то, потом сказал: — Эх, раз такой разговор вышел, скажу тебе… У меня ведь с Мариной нашей связь была, долгая, почти полгода…
Вадим машинально ткнул вилкой в тарелку с остывшими уже, отвердевшими, покрытыми желтым масляным налетом кабачками, подцепил кружочек, понес его быстро ко рту, но кружочек сорвался строптиво с вилки и бесшумно свалился на дощатый стол. Вадим чертыхнулся, проткнул его посильней, положил к себе на тарелку, но есть не стал, бросил со звоном в тарелку и вилку. Ни с того ни с сего у него вдруг запылали уши, казалось, будто поднес кто-то к ним зажженные спички. Он невольно потрогал одно ухо и чуть успокоился, убедившись, что они прикрыты волосами и Левкин их не видит…
— А она ведь красивая, правда? — пристально глянув на него, спросил Левкин.
— Красивая, — как можно равнодушней отозвался Вадим, но на взгляд Левкина не ответил. Не мог.
— И молодая, — Левкин качнул головой и принялся сосредоточенно разминать очередную сигарету. — Все у нас было: и жаркие слова, и признания разные…
— И давно это было? — с выдавленной ленивой полуулыбкой спросил Данин.
— Давно. Ты только-только пришел, когда у нас началось.
«Значит, уже знала меня», — с неожиданной вдруг горечью подумал Вадим, и что-то царапнуло его изнутри, шевельнулось какое-то щемящее, непонятное, неясное и раздражающее этой своей неясностью чувство. И ревность, не ревность — откуда, собственно, и — обида не обида, на что обижаться? Все в твоей власти было, а скорее всего осознание утраты, может быть, чего-то не очень большого и не очень важного, но порой необходимого ему для ощущения себя, для ощущения своей силы и уверенности.
— Все прекрасно было, — говорил Левкин, рассеянно тыкая сигаретой в пепельницу. — Но когда приходил к ней, когда видел ее, такую красивую, разнеженную, тотчас Леля перед глазами представала, грустная, усталая. И так больно становилось. Короче, не смог я. Вот так.
— И ты ушел, — сказал Данин только для того, чтобы что-то сказать.
— Да, — Левкин вытянул руки на столе и, внимательно глядя на ладони, сжал и разжал пальцы, будто разминал их после долгого писания, как в школе, в первом классе, «наши пальчики устали…» — Да. И вовремя. У нее новое увлечение уже появилось. Я чувствовал. Ты.
— Я? — безучастно переспросил Вадим. — Надо же…
— Передо мной-то не ерничай, — усмехнулся Левкин. — Я же видел, как ты с ней…
— Забавлялся, — Данин опять выжал беззаботную улыбку. — Хохмил…
— И у вас ничего не было? — вдруг едва заметно напрягшись, быстро спросил Левкин.
— Ничего, — сказал Данин.
Левкин расслабился, и притаенное удовлетворение мелькнуло в его глазах.
За забором деловито бряцали посудой; слышно было, как шумно текла вода в открытом кране; женский голос громко и недовольно позвал: «Валька, иди домой, завтрак готов, иди, говорю!» Вдалеке неугомонно вжикала пила, и кто-то заводил, видимо, барахливший мотоцикл; он фыркал, тарахтел недолго и глох.
— Почему же я ничего не видел? — неожиданно для самого себя спросил Данин. — Не видел, — добавил он тише, — и не слышал…
Левкин все-таки выпил оставшуюся половину стакана.
— Почему? — выразительно хмыкнув, спросил он. — А потому, что ты вообще ни черта не видел, что вокруг тебя происходит. Все собой был занят, только на себя и глядел, а на остальных чихал.
— Мне просто нет дела до интриг и всякой там мышиной возни, — сухо возразил Вадим. — Кто за кого, кто с кем, группировки, коалиции, подсиживания и тому подобная чепуха меня не интересуют. Мне нечего делить. И терять нечего…
— Нет, не то, — поморщился Левкин. — Мне тоже наплевать на эту суету. Ты людей не видишь, не вглядываешься в них, не понимаешь их, не стараешься понять. Ну кто для тебя Хомяков, или Татосов, или Рогов, или Зерчанов? Функционеры, обыватели; едят, пьют, понуро ходят на работу, исполняют обязанности и спешат к телевизору, и тупо глядят в него… Так?
Данин пожал плечами.
— Так, так, — закивал Левкин. — А знаешь, что Хомяков четырнадцатилетним пацаном на фронт сбежал? Самый лихой разведчик у Плиева был, орден Ленина имеет, во! — Левкин поджал губы и поднял палец. — А уж о других орденах и говорить не приходится. Знаешь, нет? Не знаешь. А знаешь, где он в пятьдесят шестом был? В Венгрии, в самом пекле, уже капитаном. Потом ранение, потом два года неподвижности, стал заниматься наукой и одновременно верил, что встанет. Всего себя собрал в кулак и встал. А Рогов в тридцать лет был директором НИИ. И нашлись сволочи, которым успех его покоя не давал, закидали соответствующие органы анонимками, все извернули, пару провокаций подстроили. А другие недоумки испугались за свое место, пошли на поводу, лишили человека самой большой его радости — работы. А Рогов так и не пережил удар, сломался. Так и не поднялся, больше сил не хватило. Ну и что? Человек-то ведь порядочнейший. И про Маринку ты ничего не знаешь, и про меня. Все мы на одно лицо для тебя.
— Но не мог же я в личные дела смотреть, — потирая заломивший вдруг висок, негромко сказал Данин.
— А зачем дела? — удивился Левкин. — Общаться надо было, общаться. Ты понимаешь? — Он вдруг хлопнул несильно ладонью по столу. — Ведь многие догадывались о нашей связи с Маришкой: и Хомяков, и Татосов, — я видел, а ведь молчали, чуешь, молчали. Вот так.
— Замечательные люди, — вдумчиво, в тон Левкину сказал Вадим. — И преданные товарищи. Коллектив, одним словом. Круговая порука. Все за одного, один за всех. Корку хлеба — и ту пополам…
— Перестань, — покривив губами, оборвал его Левкин. — Не скоморошничай. Ведь дело говорю.
— Ты всегда говоришь дело. — Вадим подавил зевок, спать хотелось чудовищно. В сенце-то, конечно, распрекрасно покемарить, но не в отсыревшем стожке, в пяти метрах от «железки». — Ты умный. Я дам тебе медаль. Представляешь, такую замечательную медаль! За взятие Ума. Здорово, да?
— Дурак ты, — беззлобно сказал Левкин и махнул рукой.
Вадим опять потер нудно тянущий болью висок, потом расправил плечи, потянулся, прижмурившись, посмотрел на солнце, частыми лучиками просачивающееся сквозь листву яблони, сдержал готовый уж вырваться глубокий тягостный вздох, перевел взгляд на Левкина — причудливые, желто-фиолетовые разводы почти совсем заслоняли его — слишком долго Данин на солнце смотрел. Сказал, как о деле решенном:
— Поеду я. Когда ближайший поезд?
— Уже? — Левкин притворно нахмурился, будто ему страсть как не хотелось, чтобы Вадим уезжал. — А то погостил бы, завтра бы и уехал. Устал ведь.
— Нет, Сережа, надо, очень, очень надо.
— Ну, гляди, — сказал Левкин и крикнул: — Леля! Посмотри, когда ближайший поезд до города.
— Чего ж так скоро? — Леля вышла на крыльцо и, вытирая руки о фартук, неожиданно, впервые за сегодняшнее утро заулыбалась. И Вадиму совсем расхотелось здесь оставаться, даже на минуту, даже на секунду, потому что вдруг ясно понял, что плохо ли им тут или хорошо живется, улыбаются они друг другу или ругаются друг с другом, все равно у них уже все отлажено, все расставлено по полочкам, и им не надо ничего решать, нечем мучиться, кроме мелких бытовых проблем. И доживут они так до самой старости, тихо и не спеша. А вот он… Если б они знали, что ждет его, если бы он сам это знал. И так обидно ему стало, так тоскливо, что хоть плачь. И он торопливо стал подниматься из-за стола, чтобы поскорее уйти, выбраться из этого дурмана безмятежной и почему-то вдруг такой желанной жизни. Встал, потопал затекшими ногами, с усилием улыбнулся в ответ Леле, коротко пояснил причину своего ухода.