Когда мы с Поливой на минуту остались вдвоем, он спросил:
— Кто эта женщина? Она сказала, что танцует на еврейских праздниках, но я никогда не видел ее ни на одном. Пока мы ждали вас, я предложил ей дать мне свой адрес и телефон на случай, если возникнет необходимость связаться с ней, но она отказалась. Кто она?
— Я, право, не знаю.
У Хацкеля Поливы была еще одна встреча этим вечером, и после обеда он оставил нас. Я хотел заплатить по счету — почему он должен платить за женщину, которая якобы приходится мне родственницей, — но он не позволил. Я заметил, что Ханка ничего не ела — она лишь выпила бокал вина. Она провожала меня обратно до отеля. Все это было вскоре после свержения Перона, и в Аргентине был разгар политического, а возможно, и экономического кризиса. Казалось, в Буэнос-Айресе не хватает электроэнергии. Улицы были тускло освещены. Всюду патрулировали жандармы с автоматами. Ханка взяла меня под руку, и мы пошли вдоль улицы Корриентес. Внешне, сколько я мог судить, Ханка ничем не напоминала мою тетю Ентель, но у нее была та же манера говорить, что у тети, — она перескакивала с предмета на предмет, путала имена, названия мест и даты. Она спросила меня:
— Вы впервые в Аргентине? Климат здесь сумасшедший и люди тоже. В Варшаве бывает весенняя лихорадка, а здесь тебя лихорадит круглый год. Когда жарко, ты таешь от жары, когда начинаются дожди, холод пробирает тебя до костей. На самом деле все это одни большие джунгли. Города — это оазисы в пампасах. Многие годы сутенеры и шлюхи заправляли среди еврейских эмигрантов. Позднее их изгнали из общины, и им пришлось построить себе синагогу и обзавестись собственным кладбищем. Евреи, приехавшие сюда после Катастрофы, — потерянные существа. Как случилось, что вас до сих пор не перевели на испанский? Когда вы в последний раз видели мою прабабушку Ентель? Я не знала ее, но она оставила мне в наследство цепочку с медальоном, сделанную лет этак двести тому назад. Я обменяла ее на хлеб. Вот и ваш отель. Если вы не устали, я поднимусь к вам ненадолго.
Мы поднялись в лифте на седьмой этаж. У меня страсть к балконам. В моем номере был балкон, и мы сразу же вышли на него. В Буэнос-Айресе было мало высоких строений, так что нам был виден город. Я вынес два стула, и мы уселись. Ханка говорила:
— Вы, должно быть, удивляетесь, зачем я пришла вас встречать. Пока у меня были близкие родственники — мать, отец, брат, сестра, — я не очень-то ценила их. Теперь, когда все они — пепел, я тоскую по родне, какой угодно дальней. Я читаю газеты на идише. Вы часто поминаете вашу тетю Ентель в своих рассказах. Неужто она вам и впрямь рассказывала все эти таинственные истории? Небось, вы сами их выдумали. В моей собственной жизни случались такие вещи, о которых, возможно, не стоит рассказывать. Я одна, совершенно одна.
— Молодой женщине не следует быть одной.
— Это только слова. Бывают такие обстоятельства, когда тебя оторвет, словно лист от дерева, и никакая сила не прикрепит обратно. Ветер уносит тебя от твоих корней. Такой человек как-то называется на иврите, но я забыла.
— На-в’над — изгнанник или странник.
— Вот-вот.
Мне казалось, у нас с Ханкой будет короткий роман. Но когда я попытался обнять ее, она как-то съежилась в моих руках. Я поцеловал ее, но губы ее были холодными. Она сказала:
— Я могу вас понять — вы мужчина. Вы найдете здесь вдоволь женщин, если поищете. Вы найдете их, даже если не станете искать. Но вы нормальный человек, не некрофил. Я принадлежу к истребленному племени, мы не годимся для секса.
Поскольку выступление в театре Солей было отложено на насколько дней, Ханка обещала вновь прийти завтра вечером. Я спросил номер ее телефона, и она сказала, что телефон у нее сломался. В Буэнос-Айресе, если что-нибудь сломалось, пройдут месяцы, прежде чем вы дождетесь ремонта. Перед уходом Ханка сказала мне почти мимоходом, что, разыскивая родственников в Буэнос-Айресе, она обнаружила еще одного моего родственника — Ехиеля, который сменил свое имя на Хулио. Ехиель был сыном моего двоюродного деда Авигдора. Мы встречались с Ехиелем дважды — раз в местечке Тишевиц и другой раз в Варшаве, куда он приехал лечиться. Ехиель был примерно на десять лет старше меня — высокий, чернявый, истощенный. Я вспомнил, что у него был туберкулез и этот самый дядя Авигдор привез его в Варшаву, чтобы показать специалисту по легочным заболеваниям. Я был твердо убежден, что Ехиель не пережил Катастрофы, и вот мне говорят, что он жив и обитает в Аргентине. Ханка сообщила мне некоторые подробности. Он приехал в Аргентину с женой и дочерью, но потом развелся и женился на девушке из Фрампола, с которой встретился когда-то в концлагере. Он стал разносчиком — это называется в Буэнос-Айресе «быть на побегушках». Его новая жена совсем неграмотная и боится одна выходить из дома. Она так и не выучила ни слова по-испански. Когда ей нужно сходить в лавку за хлебом или за картошкой, Ехиель должен ее сопровождать. В последнее время он страдал астмой и перестал разносить товары. Он живет на какую-то пенсию — что за пенсия, Ханка не знала: может быть, муниципальная, может быть, от какого-нибудь благотворительного общества.
Я устал после долгого дня и, как только Ханка ушла, повалился на постель и, не раздеваясь, заснул. Через несколько часов я проснулся и вышел на балкон. Странно было находиться в какой-то стране за тысячу миль от моего нынешнего дома. В Америке близилась осень, а в Аргентине — весна. Пока я спал, прошел дождь, и улица Хунин сверкала. Старые дома стояли вдоль улицы; их витрины были забраны железными решетками. Мне были видны крыши и отчасти кирпичные стены зданий на прилегающих улицах. То тут, то там в окнах мерцал красноватый свет. Может быть, кто-нибудь болен? Или умер? В Варшаве, мальчиком, я часто слышал страшные истории о Буэнос-Айресе: какой-нибудь сутенер увлекает бедную девушку, сироту, в этот дурной город и пытается обольстить ее с помощью безделушек и обещаний, а если она не уступает, то с помощью тумаков, таская ее за волосы и втыкая ей в пальцы булавки. Наша соседка Бася часто рассказывала об этом моей сестре Хинде. Бася говорила: «Что может сделать такая девица? Ее увозят на корабле, посадив на цепь. Она уже лишилась невинности. Ее продают в бордель, и она должна делать то, что ей скажут. Рано или поздно в ее кровь попадает червячок, а с ним ей долго не прожить. Через семь лет бесчестья ее волосы и зубы выпадают, нос сгнивает, отваливается и — представление окончено. Поскольку она была скверной женщиной, ее хоронят за оградой». Я помню, как моя сестра спросила: «Живьем?»
Теперь Варшава уничтожена, а я сам очутился в Буэнос-Айресе, в том самом квартале, где, говорят, случались такие вот печальные истории. И Бася, и моя сестра Хинда были мертвы, а я был не маленьким мальчиком, а пожилым писателем, приехавшим в Аргентину распространять культуру.
Дождь шел весь следующий день. Возможно, по той же причине, по которой не хватало электричества, телефон тоже плохо работал. Какой-то человек говорит со мной на идише, и вдруг я слышу женский смех и пронзительный крик на испанском. Вечером пришла Ханка. Мы не могли выйти на улицу, и я заказал ужин в номер. Я спросил у Ханки, что она будет есть, и она ответила:
— Ничего.
— В каком смысле ничего?
— Чашку чая.
Я не послушал ее и заказал что-то мясное ей и что-то вегетарианское для себя. Я съел все, Ханка едва прикоснулась к еде на тарелке. Словно из тети Ентель, из нее так и сыпались истории.
— Все в доме знали, что он прячет еврейскую девушку. Жильцы, несомненно, знали. Арийский квартал кишел шмальцовниками — так называли тех, кто вымогал у евреев последние гроши, обещая защитить их, а потом доносил на них нацистам. У моего поляка — его звали Анджей — вовсе не было денег. В любой момент кто-нибудь мог известить гестапо, и нас бы всех расстреляли, меня, Анджея, Стасика, его сына, и Марию, его жену. Что я говорю? Расстрел считался легким наказанием. Они бы стали нас пытать. Все квартиранты могли заплатить жизнью за такое преступление. Я часто обращалась к нему: «Анджей, милый, ты и так довольно сделал. Я не хочу навлечь на вас всех беду». Но он говорил: «Не ходи, не ходи. Я не могу послать тебя на смерть. Может быть, все же Бог есть». Меня прятали в отгороженной нише без окна; они придвинули платяной шкаф к двери, чтобы скрыть вход. Они вынимали одну из досок в задней стенке шкафа и через это отверстие передавали мне еду и, простите, выносили за мной горшок. Когда я гасила свою лампочку, становилось темно как в могиле. Он приходил ко мне, и остальные двое — жена и сын — знали об этом. У Марии была какая-то женская болезнь. Их сын тоже был болен. Еще ребенком он заболел не то золотухой, не то зобом и не нуждался в женщине. Мне кажется, у него даже не росла борода. У него была единственная страсть — читать газеты. Он читал все варшавские газеты, не пропуская даже объявлений. Удовлетворял ли меня Анджей? Я не искала удовлетворения. Мне было приятно доставить ему облегчение. Я слишком много читала, и зрение мое ослабло. У меня начались такие запоры, что помогала только касторка. Да, я лежала в своей могиле. Но если ты лежишь в могиле достаточно долго, ты привыкаешь к ней и тебе уже не хочется с ней расставаться. Анджей дал мне пилюлю цианида. Его жена и сын тоже носили с собой такие пилюли. Все мы жили бок о бок со смертью, и я должна вам сказать, что в смерть можно влюбиться. А тот, кто полюбил смерть, ничего больше не полюбит. Когда пришло освобождение и мне сказали, чтобы я выходила, я не желала выходить. Я уперлась в притолоку, как бык, которого тащат на бойню.