Исаак Башевис Зингер - Сын из Америки стр 51.

Шрифт
Фон

Как я попала в Аргентину и что у нас было с Хосе — эта история для другого раза. Я не обманывала его, я ему сказала: «Хосе, если твоя жена кажется тебе недостаточно живой, зачем тебе труп?» Но мужчины не верят мне. Если они видят, что женщина молода, не уродина, да еще танцует, может ли она быть мертвой? К тому же у меня вовсе не было сил работать на фабрике вместе с испанскими женщинами. Он купил мне дом, который стал моей второй могилой — затейливой могилой с цветами в горшках, безделушками, роялем. Он приказывал мне танцевать, и я танцевала. Чем это хуже вязания свитеров или пришивания пуговиц? Целыми днями я сидела одна и ждала его. Вечером он приходил, пьяный и раздраженный. Иной раз он говорил со мной и рассказывал мне истории, а на следующий день молчал как немой. Я знала, что рано или поздно он вовсе перестанет говорить со мной. Когда это случилось, я не удивилась и не пыталась его разговорить, ибо это было предопределено. Он промолчал целый год. Наконец я сказала ему: «Хосе, ступай». Он поцеловал меня в лоб и ушел. Я никогда его больше не видела.

Мое турне срывалось. Встреча в Розарио была отменена, потому что у президента тамошней организации случился сердечный приступ. В совете правления центра еврейских общин в Буэнос-Айресе произошла ссора из-за политики, и выдача субсидий, обещанных колониям на проведение моих выступлений, была задержана. В Мар-дель-Плата помещение, где я должен был выступать, внезапно кто-то занял. Вдобавок к проблемам, связанным с турне, погода в Буэнос-Айресе ухудшалась день ото дня. Сверкали молнии, гремел гром, и из провинций приходили известия об ураганах и наводнениях. Почта, казалось, тоже не действовала. Из Нью-Йорка мне должны были прислать авиапочтой корректуру новой книги, но корректура не приходила, и я волновался, вдруг книгу напечатают без окончательной правки. Как-то раз я застрял в лифте между пятым и шестым этажами, и прошло около двух часов, прежде чем меня вызволили. В Нью-Йорке уверяли, что в Буэнос-Айресе у меня не будет сенной лихорадки, потому что там весна. Однако я без конца чихал, из глаз текли слезы, горло перехватывало спазмами, а у меня даже не было с собой моих антигистаминов. Хацкель Полива перестал мне звонить, и я подозревал, что он, того гляди, вообще отменит турне. Я был готов вернуться в Нью-Йорк, но как я мог получить сведения об отправлении парохода, когда телефон не работал, а я не знал ни слова по-испански.

Ханка приходила ко мне в номер каждый вечер, всегда в одно и то же время — мне даже представлялось, что в одну и ту же секунду. Она входила бесшумно. Подниму глаза — и вот она стоит в сумраке — виденье, обрамленное тенями. Я заказывал обед, а Ханка начинала свой монолог, спокойно и монотонно, как, бывало, тетя Ентель. В один из вечеров Ханка рассказывала о своем детстве в Варшаве. Они жили на улице Козля в нееврейском районе. Ее отец, фабрикант, всегда был в долгах — на краю банкротства. Мать покупала платья в Париже. Летом они отдыхали в Сопоте, зимой — в Закопанах. Брат Ханки Здислав учился в частной школе. Ее старшая сестра Ядзя любила танцевать, но мать решила, что это Ханке следует стать новой Павловой или Айседорой Дункан. Преподавательница была садисткой. Сама безобразная и увечная, она требовала совершенства от своих учениц. Глаза у нее были как у ястреба, и шипела она как змея. Она насмехалась над Ханкиным еврейством. Ханка говорила:

— У моих родителей было одно-единственное средство против всех наших бед — ассимиляция. Мы должны были стать стопроцентными поляками. Но какие из нас поляки, когда мой дед Ашер, сын твоей тетки Ентель, не умел даже говорить по-польски. Всякий раз, когда он навещал нас, мы прямо-таки умирали от стыда. Мой дед по матери, Юдель, говорил на ломаном польском. Однажды он мне сказал, что мы происходим от испанских евреев. Их изгнали из Испании в пятнадцатом веке, и наши предки сначала забрели в Германию, а потом, во время Столетней войны, в Польшу. Я ощущала еврейство в крови. Ядзя и Здислав — оба белокурые и синеглазые, а я была темноволосой. С ранних лет я стала задумываться над вечными вопросами: зачем человек родится? Зачем непременно умирает? Чего хочет Бог? Почему так много страдания? Мать требовала, чтобы я читала польские и французские популярные романы, но я тайком заглядывала в Библию.

В Книге Притч я прочла слова: «Миловидность обманчива, и красота суетна», и я влюбилась в эту книгу. Возможно, потому, что меня заставляли боготворить свое тело, я развила в себе ненависть к плоти. Мать и сестра восторгались красотой киноактрис. В школе танцев вечно говорили о талии, бедрах, ногах и грудях. Если девица поправлялась всего лишь на четверть фунта, преподавательница устраивала сцену. Все это представлялось мне мелким и вульгарным. От бесконечных танцев у нас на ногах появлялись мозоли и набухали мышцы. Меня часто хвалили за успехи в танцах, но я была одержима дибуком какого-то старого талмудиста, одного из тех белобородых стариков, которые часто приходили к нам просить милостыню и которых наша служанка гнала прочь. Мой дибук обычно спрашивал: «Перед кем ты собираешься танцевать? Перед нацистами?» Незадолго до войны, когда польские студенты охотились на евреев в Саксонском саду и моему брату Здиславу приходилось стоять на лекциях в университете, поскольку он отказывался сидеть на скамьях гетто, брат стал сионистом. Но мне представлялось, что эти деловые евреи в Палестине тоже стремятся подражать гоям. Мой брат играл в футбол. Он был членом спортивного клуба Маккавеев. Он поднимал тяжести для укрепления мускулов. Как ужасно, что всем моим родным, так сильно любившим жизнь, суждено было умереть в концлагерях, а мне — попасть в Аргентину.

Я быстро выучила испанский — казалось, слова сами входили в меня. Я пыталась танцевать на еврейских праздниках, но здесь бессмысленно чем-либо заниматься. Здесь верят, что с созданием еврейского государства наши беды окончатся раз и навсегда. Ни на чем не основанный оптимизм. Мы окружены там ордами врагов, цель которых та же, что и у Гитлера, — истребить нас. Десять раз это им не удастся, но на одиннадцатый — катастрофа. Я вижу, как евреев загоняют в море. Я слышу вопль женщин и детей. Отчего самоубийство считается таким грехом? Сама-то я чувствую, что величайшая добродетель как раз в том, чтобы оставить тело со всеми его прегрешениями.

В тот вечер, когда Ханка уходила, я не спросил ее, когда она придет опять. Мое выступление в театре Солей было объявлено на следующий день, и я ожидал, что Ханка придет на него. Я мало спал накануне ночью, так что лег в постель и тотчас заснул. Я проснулся с таким чувством, словно кто-то шепчет мне в ухо. Я пытался включить лампу возле постели, но она не включалась. Я стал нащупывать стенной выключатель, но не мог его найти. Вечером я повесил свою куртку с паспортом и дорожными чеками на спинку стула, стул исчез. Неужто меня ограбили? Я ощупью кружил по комнате, как слепой, спотыкаясь, и ушиб колено. Через некоторое время я наткнулся на стул. Никто не тронул моего паспорта и моих чеков. Но мое уныние ничуть не рассеялось. Я знал, что мне приснился дурной сон, и стоял в темноте, стараясь припомнить его. Стоило мне закрыть глаза, и в ту же секунду я оказывался среди мертвых. Они вытворяли что-то неописуемое. Их речи были безумны. «Я больше не пущу ее в номер, — прошептал я. — Эта Ханка — мой ангел смерти».

Я уселся на край постели, закутав одеялом плечи, и пытался разобраться в том, что творится у меня на душе. Эта поездка всколыхнула во мне все мои тревоги. Я не приготовил никаких заметок для своей лекции «Литература и сверхъестественное» и опасался, что внезапно лишусь дара речи. Мне мерещилась кровавая революция в Аргентине, атомная война между Соединенными Штатами и Россией и становилось до отчаяния тошно. Дикий вздор лез мне в голову: что если я лягу в постель, а там крокодил? Что если земля расколется на две части и моя часть улетит к другим созвездиям? Что если, уехав в Аргентину, я на деле отправился на тот свет? У меня было жуткое чувство, что Ханка находится здесь. В левом углу комнаты я видел силуэт, некий сгусток, выделявшийся из окружающей тьмы и принимавший форму какого-то тела — плечи, голова, волосы. Хотя я не мог различить лица, я чувствовал, что притаившийся призрак насмехается над моим малодушием. Отец Небесный, эта поездка пробудила все страхи, испытанные мной в пору учения в хедере, когда я боялся спать один, потому что вокруг моей постели ползали чудовища, хватая меня за пейсы и визгливо крича наводящими ужас голосами. В страхе своем я стал молить Бога, да не даст мне впасть в руки нечистого. Должно быть, молитва моя была услышана, ибо внезапно включилась лампа. Я увидел в зеркале свое лицо — белое, как после дурноты. Я пошел к двери увериться, что она заперта. Потом проковылял обратно в постель.

На следующий день я выступал в театре Солей. Помещение наполнилось людьми, несмотря на проливной дождь на улице. Я увидел много знакомых лиц среди публики и едва верил своим глазам. В самом деле, я не мог припомнить их имена, но эти люди напоминали моих друзей и знакомых из Билгорея, Люблина, Варшавы. Возможно ли, чтобы всем им удалось спастись от нацистов и прийти на мою лекцию? Обычно, когда я говорю о сверхъестественном, публика меня прерывает и даже порой выражает недовольство. Но здесь, когда я кончил говорить, наступила зловещая тишина. Я хотел спуститься в аудиторию и поздороваться с этими воскресшими образами моего прошлого. Но Хацкель Полива увел меня со сцены, и к тому времени, как я добрался до зрительного зала, верхний свет был уже погашен, а кресла пусты. Я сказал себе: «Не обратиться ли теперь к духам?» Словно угадав мои мысли, Полива спросил:

— Где же ваша так называемая родственница? Я не видел ее в зале.

— Да, она не пришла.

— Я не хочу вмешиваться в ваши личные дела, но сделайте мне одолжение — избавьтесь от нее. Не к добру она ходит за вами следом.

— Не к добру. Но почему вы об этом говорите?

Хацкель Полива заколебался.

— Она пугает меня. Она принесет вам несчастье.

— Вы верите в такие вещи?

— Поработайте тридцать лет импресарио, и вы тоже поверите.

Пока я дремал, наступил вечер. Было ли это в день лекции или через несколько дней? Я открыл глаза, и у моей постели стояла Ханка. Я заметил смущение в ее глазах, словно она знала о моем состоянии и чувствовала себя виноватой. Она сказала:

— Нынче вечером нам следует пойти к вашему двоюродному брату Хулио.

Я собирался сказать ей: «Я больше не могу вас видеть», — однако спросил:

— Где живет Хулио?

— Неподалеку. Вы говорили, что любите пройтись.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке