После этого на сцену вышел Сорпо в красном галстуке. Люди, как увидели Сорпо, заахали, зашевелились. Откуда он? Что с ним было? Где пропадал?.. Видимо, мало кто заметил его отсутствие, разве только спросил кто у кого-то: "Слушайте, ведь тут ходил мальчишка Сорпо. Что-то не видно его. Куда он мог деться?" Покачали, наверное, головами и позабыли об этом. А о том, что исчез Кепеш, через двадцать дней заметила его жена. Она думала, что он, как обычно, в табунах. Бросилась искать, но никаких следов не нашла. Как говорится, на шута всегда найдется шут, дело дошло до того, что кто-то сказанул: "Э-э, что еще можно думать об этом Кепеше. От ребятишек убег - вот и вся причина. Наверное, подумал, чем кормить их, выбиваться из сил, лучше найти вдовушку с огородом. Что-то он говорил, кажется, когда партизанил, мол, имел такую одну в низовьях Катуни". И жене Кепеша пришлось съездить в низовья Катуни. Но откуда найдешь-то: огромная земля - низовья Катуни, а вдовушек с огородом - через двор.
Сейчас, когда Сорпо произнес "Кепеш"… все разом вскочили. Три волка попятились, прилипли к стене. Если бы не вооруженный караул, люди растерзали бы их.
После Сорпо слова попросил Чынчы. Сорпо в ту ночь, оказывается, пришел к Чынчы, и назавтра же они вдвоем тайно пошагали в аймак, встречались там с Суреном. И оттуда же втроем пошагали в область. Через полмесяца Чынчы возвратился домой, Йугуш о нем поставил вопрос как о саботажнике и вредителе, и Чынчы исключили из комсомола. Хотели отдать его под суд, но Чынчы оправдался тем, что ходил в город выявлять возможности поступления на учебу.
Дальше выступающих было много. Жена Байюрека… Она, привязав сынишку к спине кушаком, все выполняла колхозные работы, делала что бы ни велели, шла туда, куда бы ни посылали…
Выступила и Яна… Она после той ночи ушла от Йугуша. "Кажется, все есть у Йугуша, всего у него хватает, - порассуждали люди, - но раз от него уходит жена, значит, все же чего-то не хватает у него". Яна стала первой подругой жены Байюрека, всегда выкроит что-нибудь из своего пайка для ее сынишки…
Выступали другие, список преступлений Йугуша, казалось, не имеет конца. Потом дали слово Йугушу. Нельзя было узнать его: прежде мог говорить по два часа без передышки, и слушали его; раскрыв рот, теперь же ничего не мог из себя выдавить. Сначала, как сумасшедший, смеялся, гримасничал, шрам змеился на его щеке, но все-таки выдавил из себя несколько желчных слов:
- Сажайте в тюрьму, сажайте… Но я-то хоть пожил, поел, попил вволю, а вы что? Как подыхали, так и подохнете. А кое-кто со мной еще встретится… Эх, скольких вас я за собой потяну! Еще поплачут ваши жены! Сколько сирот здесь останется! Эй ты, Алгый, не ухмыляйся… Жди своего часа, скоро, скоро он настанет! И ты, Иритпек, придумай, что будешь отвечать, если спросят, сколько коров и телок может задрать волк в колхозном стаде, которое ты стерег, если и волков-то поблизости давно нет? А ты, Ноокы, старая лиса, выступаешь против меня, а сколько раз ты налог Советской власти не платил, сосчитай! И ты, Йорыш, не прячься за спины. Расписка твоя в целости и сохранности у меня… Мешок колхозного зерна за тобой, пощадил я тебя в тот раз…
Но тут люди зашумели, не захотели больше слушать Йугуша.
Представитель из области закончил собрание кратким словом:
- Товарищи! Советская власть - это не Йугуш, не Сарбан, не Кукпаш! Советская власть - это вы сами. Вы - труженики, строители новой жизни. Виновные получат по заслугам. Да здравствует Советская власть! Да здравствует мировая революция!
Фридрихом звали этого горячего алтайца. Он был из соседнего села и недавно избран секретарем обкома комсомола. Батраком был раньше, за его заслуги перед народом, за честное и горячее сердце решили люди: "Отныне имя нашего вожака - Фридрих. Пусть честно и достойно носит имя вождя пролетариев всего мира товарища Энгельса".
Преступников под конвоем отправили в аймак.
Вместе с рассветом встал Чынчы. Выпил пиалу пустого чаю и пришел на место стройки.
Ответственный был сегодня день у Чынчы. Колхоз оказал ему доверие, назначил бригадиром молодых строителей. Чынчы, как старик Былбак, залез на помост и, крикнув коротко "Э-эй!", махнул два раза рукой.
Испугался Чынчы - никто не вышел из юрты. Тогда он еще раз крикнул "Э-эй!" и еще раза два махнул рукою. Вот тут и захлопали двери. Никогда не был так рад Чынчы!
Первым вперевалку, по-медвежьи, подошел молодой парень по имени Тобе. Огромной силы человек: заарканит дикого стригунка и держит его так, что тот не шелохнется. А ему не надо и столба, а дай только ухватиться за уши - и больше ему не стоит никакого труда, пригнув голову того стригунка к земле, заседлать его. Вот Тобе снял рубашку, ударил себя в грудь, которая загудела, как пустотелый валежник толщиною в два обхвата, подмигнул Чынчы, мол, выдержишь ли.
Поплевал Тобе на ладони, взялся за ручку пилы и - пошло: ух-ах, ах-ух, ух-ах, ах-ух… - а пила: тырт-тирт, тирт-тырт… То земля, то небо, то земля, то небо…
Солнце, огромное, раскаленное, медленно всплывало над горами. Животворное тепло как всегда призывало людей жить, трудиться, быть счастливыми. Жители возвращались к своим обычным занятиям. Ждали они и возвращения Байюрека.
Абайым и Гнедко
Перевод с алтайского Л. Ханбекова
Лишь высветлит рассветная синева маленькое, с ладонь, запотевшее оконце, мимо абайымовской избенки уже рысит табун. Сотни сильных копыт барабанят о гулкую стылую дорогу, и, как подголоски, звенят льдинки, примерзшие к мохнатым ногам лошадей. Табун спокойно пофыркивает, храпит, лишь нет-нет да резко, тоненько заржет, как пожалуется, молодая кобылица. Не иначе как какая-нибудь матерая злая гнедуха хватанет ее за нежную шею.
- Поурось мне, поурось! - щелкнет бичом табунщик Янга и проскачет вдоль табуна, поскрипывая старым седлом. И опять ровно фырчит табун под его гортанную песню. Вместе с песней, топот, фырканье табуна стекают вниз по улице к водопою - прорубям на реке.
Абайым со вздохом отодвигает чашку: "Ну, мать, теперь вроде в самый раз" - и поднимается. Он натягивает пожелтевшую от давности, едва не всю в круглых заплатах овчинную шубу, в два обхвата - "чтоб спина крепче стала" - перетягивается выцветшей опояской из красного сатина. Потом нахлобучивает на гладко выбритую голову, похожую на пузырь, измятую шапку из лисьих лапок. Под конец он сдергивает с крючка узду с медной чеканью, волосяной недоуздок. "Пошел, стара!" - и, глубоко, будто хочет нырнуть, хватанув воздух, пахнущий ржавчиной старой печурки, выходит на улицу.
Небо - ровное, каленное добела морозом, - долго еще стоять ясным дням. В деревне ни звука: кто выйдет в такую рань, в такой мороз. Дымят избы с оледеневшими окнами. Тянутся в небо ровные белые столбы. Завидев хозяина, радостно мычит и топочет абайымовская корова, подобравшая за долгую ночь весь корм. Старик спешит мимо; жена накормит их комолую Тонкурак.
Реденькая бородка Абайыма и лисий ворот его шубы индевеют. Старик прячет лицо в мохнатые рукава и, горбясь, трусит по глубокой тропинке, жмущейся вплотную к кривым жердевым пряслам. Старик в мягких кисах, а снег от его шагов поет, скрипит звонко, на всю округу, скованную утренней дремой и морозом.
Абайым привычно направляется к приземистой мастерской, не глядя, нашаривает ключ, спрятанный в щели крыльца, открывает, обжигая пальцы, пудовый замок. В темноватой, выстуженной за ночь избе холоднее, чем на улице.
"Сейчас, сейчас, - думает старик, - сейчас будет тепло". В печурку, вырезанную из железной бочки, он не спеша толкает стружки. "Так, так, - приговаривает старик. - Теперь сверху положим березовые обрезки и смоляные чурбачки… Вот так…" Вспыхивает спичка; и огонек накидывается на стружку, разрастается и споро бежит вверх по чурбачкам.
Абайым садится перед дверцей, смотрит на огонь, закуривает. Пахнет сушеной елью, кедром, березой, и Абайым никак не надышится знакомыми запахами. Хорошо ему вот так сидеть.
Первым приходит Длинный Митька. Чтоб не удариться о притолоку, он гнется в дверях в три погибели. Ему и в мастерской не выпрямиться: шапкой задевает матицу. Потому Митька сразу ищет место, где приткнуться. Устраивается на чурбаке, и, сдернув заячью шапку, мнет волосатой медвежьей лапой удивительно маленькую головку. Избу заполняет запах лука и капусты.
- Никак, гостевал у Кабаная? - смеется вместо приветствия Абайым.
- Было маленько. - Длинный Митька вяло машет бессильной от похмелья рукой.
Митька - хозяин этой избенки. Он тут гнет полозья для саней, чинит телеги, насаживает косы, грабли, виды. Между делом успевает мастерить односельчанам столы, табуретки, рамы, двери, косяки, ульи, топорища - все вплоть до рамок для фотографий. Нет такого, что бы не делал Длинный Митька и чего бы не умел делать. Лет пятнадцать, как он живет тут. Приехал со степи маленько пошабашить, да понравилось. Женился на алтайке. Теперь шестеро девочек у него. Трудно достался Митьке только местный язык: не понимал поначалу, что говорит ему жена, что лепечут дети.
За оконцем, с висячими желтыми сосулями, слышен нарастающий топот возвращающегося табуна. Лошади фыркают и ржут нетерпеливо: они дрожат, напившись в такой мороз студеной воды, им надо скорей домчать до конюшни, где Янга раскидал по яслям пахучие охапки сена, а потом подсыплет овса…
В мастерскую начинают вваливаться по одному, по двое колхозники - с уздечками, недоуздками, арканами в руках. Все в овчинных шубах или тулупах, а то и в собачьих дохах, все с красными лицами, с ледышками, намерзшими на усах и бородах.