Глава четвертая
- Я утонченный наркоман, - сообщил мне Фитцсимонс-Росс.
Я налил ему чаю, и он молча выпил. Потом я протянул ему семьсот дойчемарок. Он полез в карман и выудил какую-то железяку, положил ее на стол и подвинул ко мне.
- Вот ключ, - сказал он. - Заезжай, когда захочешь.
- Я думал завтра перевезти вещи, а заселюсь с пятницы.
- Как угодно. А насчет моих дел даже не заморачивайся. У меня все отлажено. Все под жестким контролем.
Я промолчал. Но от меня не ускользнуло то, как он старательно держал марку и следил за своей речью, несмотря на то что принял, как я догадывался, солидную дозу. В этом, как я узнал потом, и заключалась странная, отвратительная двойственность Аластера Фитцсимонс-Росса. Ему было плевать, что я застал его с иглой. Неважно, что он обзывал меня сукой и позволял себе антисемитские высказывания (что было не редкостью). Не имело значения, что он просыпался утром рядом с каким-нибудь курдом-проституткой, которого подобрал в привокзальном туалете. Внешние атрибуты были для него превыше всего. Он всегда стремился выставить себя в выигрышном свете, даже притом что - это я тоже узнал потом - оболочка грубияна и сквернослова, в которую он себя запрятал, была вовсе не железобетонной.
Но все это мне предстояло узнать со временем. А пока я испытывал нервное возбуждение, как это бывает в предвкушении интриги или опасности. Недаром говорят, что писатели всегда кого-то предают. Я понял, что нашел золотую жилу, уже через пять минут общения с Аластером. У меня были готовы вступительные главы, и я надеялся, что эпизод с иглой - это только начало моих наблюдений о жизни дна.
На следующее утро я уведомил хозяйку пансиона о том, что съезжаю. После этого отправился в Ка-Де-Ве, большой универмаг на Курфюрстендамм, и купил два комплекта белого постельного белья, такие же белые полотенца, настольную лампу, примитивный набор столовой посуды, чайник и кофеварку. Все это я загрузил в такси, назвал водителю адрес на Марианненштрассе, а потом волоком затащил барахло на третий этаж. Фитцсимонс-Росса, похоже, дома не было. Я распаковал свои покупки и застелил постель. После чего отправился в близлежащее кафе "Стамбул" на ланч.
Хозяином "Стамбула" был миниатюрный турок по имени Омар (он соизволил представиться мне примерно через месяц после того, как я начал использовать его заведение в качестве выездного офиса), который беспрерывно курил и кашлял. Кафе было полная помойка. Примитивная барная стойка из цинка. Дешевые ламинированные столы и стулья. Низкопробный алкоголь на витринных полках. Пожелтевшие трэвел-постеры с живописными видами Голубой мечети, Босфора, дворца Топкапы и других стамбульских достопримечательностей. Из магнитофона возле кассы вечно доносилась, казалось, одна и та же тихая мелодия - заунывные стенания турчанки, которую бросил смуглый ловелас. Но я сразу прикипел душой к этому месту, которое подкупило меня не только мурлыканьем музыки и негромким шепотом пожилых турок, неизменно собиравшихся за дальним столиком и планирующих свержение какого-то мистического врага, но прежде всего покоем. Со временем Омар и меня стал принимать за своего. Когда я назвал ему свое имя, он, казалось, проигнорировал эту важную информацию и продолжал величать меня Schriftsteller - Писатель. И даже стал приглушать музыку, завидев меня. Похоже, ему было приятно, что я каждый день просиживаю часа два за столиком в углу, записывая в свой блокнот все, чему стал свидетелем за последние сутки. Я действительно пытался уместить на бумаге все подробности, хотя голова пухла от впечатлений.
Я бы, наверное, так и жил в "Стамбуле". Как человек молодой, я еще не был озабочен такими житейскими проблемами, как диета или прибавка в весе, и уж тем более не задумывался об опасности сигарет, которые были неотъемлемой частью творческого процесса. В "Стамбуле" кормили дешево и разнообразно. Привычное меню (спагетти "болоньезе" и "карбонара", кебабы из баранины, долма, венский шницель, кофти, пицца и даже самое греческое из всех блюд - мусака) обладало двумя ценными качествами: i) блюда всегда были в худшем случае съедобными, особенно если запивать их двумя пол-литрами пива "Хефевайцен" и турецким кофе на десерт; 2) еда никогда не обходилась мне дороже шести дойчемарок. Поскольку я терпеть не мог готовить - и даже сейчас, будучи пожилым холостяком, предпочитаю не тратить на это время (может, мне просто не повезло, и я так и не проникся поэзией кулинарии), - "Стамбул" был для меня идеальным пристанищем.
В тот первый день, устроившись за угловым столиком, которому суждено было стать "моим", и заказав пасту, я с интересом разглядывал интерьер и посетителей кафе: за стойкой бара кашлял хозяин; пожилой мужчина с невыразительным лицом курил и безучастно смотрел в окно; потный бегемот с пивным животом размером с бейсбольный мяч накачивался ракией и, весь в слезах, изливал душу невозмутимому бармену. Я выкурил три сигареты, пока торопливо заносил в блокнот подробности увиденного в спальне Фитцсимонс-Росса и впечатления от кафе "Стамбул". На бумагу были перенесены размышления о том, как много в Берлине беженцев - если не от тоталитарных режимов и нищеты родных стран, то от жизни или ее проблем, а может, и просто от себя. Не всякий решится на то, чтобы осесть в Берлине. Попадая сюда, ты, собственно, оказываешься взаперти. Даже при том, что проживание в западном секторе давало право путешествовать, пересечь территорию ГДР можно было только на поезде и без остановок. Единственная доступная альтернатива - самолет на запад. И в этом, я чувствовал, состояло врожденное противоречие здешней жизни. Западный Берлин был оазисом индивидуальной и политической свободы в пустыне диктатуры. Город даровал своим обитателям определенную степень личной самостоятельности и гибкую мораль. Он позволял каждому строить свою жизнь, но в пределах замкнутого пространства. Слово "границы" приобретало здесь особый смысл. Потому что житель Западного Берлина оказывался заложником географической реальности, отгороженной от мира непреодолимым барьером. И получалось так, что ты был на свободе и одновременно в неволе.
Я зашел в супермаркет "Спар" возле станции метро "Коттбуссер-Тор" и купил кое-что из продуктов: крупы, молоко, апельсиновый сок, кофе и сахар, мясную нарезку и две буханки черного хлеба "памперникель", горчицу, две бутылки польской водки (дешевой) и упаковку пива "Хефевайцен" (список продуктов я заготовил заранее, поскольку был страшным педантом и любил все записывать). Вечером, когда я забрался в постель, приготовившись заснуть на новом месте, и уже задремал, меня разбудили странные звуки. Снизу доносился громкий бравурный марш с нотками цыганщины. От музыки закладывало уши, и я поймал себя на мысли (сон как рукой сняло): это он испытывает меня, хочет показать, кто в доме хозяин. Я сел на кровати, протирая слипшиеся глава и обдумывая свой следующий шаг. Затем схватил халат, надел его поверх футболки и пижамных брюк, выровнял дыхание и спустился вниз.
Фитцсимонс-Росс стоял посреди мастерской, в заляпанной краской футболке и джинсах, босой, с сигаретой в зубах, и быстрыми уверенными мазками наносил лазурно-голубую краску на чистый холст. У меня было такое ощущение, будто на моих глазах рождается ослепительно-яркое греческое небо. Я завороженно наблюдал, любуясь театральными жестами Фитцсимонс-Росса, отточенной техникой владения кистью, увлеченностью. Во мне боролись противоречивые чувства. С одной стороны, меня так и подмывало встать в позу капризного постояльца и устроить скандал не менее капризному домовладельцу. Но в то же время во мне говорил писатель, которому были знакомы эти мгновения творческого подъема и озарения, когда окружающий мир перестает существовать; я понимал, что прервать сейчас его работу, грубо приглушив музыку, было бы кощунственно. Поэтому я ретировался в свою комнату, причем так тихо, что он меня даже не заметил. Поднявшись к себе, я сделал то, что делал всегда, когда не мог заснуть: взялся за работу. Устроился на жестком деревянном стуле, открыл блокнот, снял колпачок с авторучки и начал писать. На часах была четверть третьего. Оркестровая музыка (не Барток ли?) смолкла, и ее сменила Элла Фицджеральд с песней Коула Портера, а потом дурманом спиричуэла разлилась мелодия Джона Колтрейна "Высшая любовь". Как бы я ни относился к этой ночной побудке, стоило признать, что музыкальный вкус у Фитцсимонс-Росса был отменный.
Музыка резко оборвалась в четыре утра. Последовала долгая пауза - за это время я успел отложить авторучку, скрутить очередную сигарету, сунуть ее в рот, взять полбутылки вина и два бокала и дойти до лестницы. Но когда я спустился в мастерскую, Фитцсимонс-Росс уже был занят другим делом: он сидел на диване с эластичным жгутом на предплечье, и снова игла торчала в его вздувшейся вене. Он как раз вводил дурь, когда я нарисовался перед ним.
- Какого черта тебе надо? - произнес он хриплым, но пока еще отчетливым голосом. - Не видишь, что я занят?
Я вернулся наверх, выкурил сигарету, осушил бокал вина и нырнул в постель. Когда проснулся, на часах было одиннадцать утра и снизу доносились громкие стоны. Стряхнув остатки сна, я не сразу, но все-таки догадался, что это двое мужчин занимаются сексом. Похоже, отныне мне предстояло просыпаться под такие звуки. Прослушав с минуту этот сладострастный саундтрек, я потянулся и включил приемник, настроив его на волну радиостанции рока. Под оглушительный рев группы "Клэш" выпрыгнул из постели, сварил себе кофе, выкурил две утренние сигареты и подумал: сегодня же свяжусь с "Радио "Свобода"", а завтра перейду на ту сторону и начну знакомство с Восточным Берлином.
Позавтракав и вымыв за собой посуду, я выключил радио и с облегчением убедился в том, что концерт на нижнем этаже закончился. Накинул парку и шарф, подхватил свой блокнот, ручку и кисет и рванул вниз по лестнице.