Пока они беседовали, Лузгин выкурил пять сигарет - посчитал заломленные на угол окурки в блюдце, предоставленном майором взамен отсутствующей пепельницы. Пять сигарет - невелика цена за смену руководства в крупной нефтяной компании, подумал он, вполуха слушая Сорокина: тот что-то говорил приятное и легкое о людях, с которыми приятно и легко работать. Майор был сух и невысок, смотрел на Лузгина свободно, но с уважительной дистанции, в кресле сидел прямо, и было видно, что ему совсем не трудно держать гвардейски тренированную спину. Зарядкой, что ли, подзаняться, спросил себя Лузгин, наперед прекрасно зная, что из этого выйдет на практике.
- Вас отвезти? - предложил Сорокин.
Лузгин сказал майору, что прогуляется пешочком.
В "Сибнефтепроме" его обыскались. Пацаев принялся ругаться: мол, надобно звонить, предупреждать… Лузгин сказал, что был в "конторе" на допросе, и Боренька приник, умерил голос: как бы там ни было на самом деле, но Лузгин числился в героях (его публично обнимал сам Агамалов) и своими показаниями способствовал борьбе с новым для города и потому ставшим ужасно модным в разговорах международным терроризмом, а Боренька все модное ценил.
- Поехали, - сказал Пацаев, - жена Вольфа согласилась дать тебе интервью.
- Она еще здесь? - изумился Лузгин.
- Здесь, - с веселой кровожадностью проговорил Пацаев, и они полу-бегом рванули к лифту. Навстречу им привычно шествовали по своим делам нарядные сотрудники компании, здоровались и нет, и вдруг Лузгин подумал, что он единственный и в этом коридоре, и в этом лифте, и в этом вестибюле - знает о том, что уже произошло и что еще произойдет, и очень скоро; знает, что железная метелка перемен пройдется по ним и сломает и вышвырнет многих, таких сейчас уверенных в себе, своем благополучии и важности.
Вдова жила в гостинице компании - не в новой ломанно-многоэтажной, построенной удобно возле центрального офиса, а в старой деревянной, так называемой "канадке", на другом краю города, где селили нынче только самых отборных гостей. На одной из улиц Пацаев вдруг засуетился, глянул на часы и приказал шоферу "подвернуть". Схватив большой пакет, стоявший у него в ногах, Боренька рявкнул коридорным басом: "Успеем, я сейчас", и побежал вразвалку за угол.
- К бабе, - уважительно сказал шофер.
- К какой такой бабе? - спросил Лузгин, не скрывая недовольства: то мы опаздываем, видите ли, то к бабе заезжаем средь бела дня с авоськой.
- А вы не знаете? - Водитель повернулся и рассказал Лузгину, что женщина, с которой много лет назад Пацаев попал в автомобильную аварию, была парализована, муж с ней развелся, и Боренька Пацаев купил ей однокомнатную квартиру, нанял сиделку, возил по докторам, и каждый день все эти годы… Какая же ты сволочь, выругал себя Лузгин, и ни черта не понимаешь в людях. И еще он решил, что попросит, чтобы Бореньку не увольняли. И непременно позвонить, хотя бы позвонить - сегодня же, как только он освободится.
Вдова была ухожена по-европейски, то есть сообразно реальному возрасту, без штатовской манеры похабно молодиться, но и без нашей синьки в волосах. Лузгин общался с ней когда-то, в начале своей журналистской карьеры, пусть и не так накоротке, как с женой Геры Иванова, но помнил хорошо и узнал сразу, особенно глаза, почти не постаревшие. Лузгин представился в надежде, что и его вспомнят, но так и не понял, узнали его или нет. Вдова сидела в закруглении дивана, против света, отчетливо прорисовывавшего лицо, и Лузгин подумал, что другая села бы иначе, а этой или все равно, или достойно уважения. Устроившись поближе, но не слишком, он разложил на столике блокнот, авторучку и диктофон (служебный, не майора; тот был мощнее, надо бы такой приобрести), поглядел на Бореньку, явно желавшего присутствовать, и взглядом выгнал его прочь.
После истории с захватом они как бы поменялись местами: Боренька из начальственной позиции немедленно переместился в равную, а после, иногда казалось, и вовсе на ступеньку вбок и вниз.
Они проговорили полчаса на тему, обозначенную Боренькой в машине: энтузиазм молодых первопроходцев. Получилось не очень, в общих словах, без милых сердцу Лузгина особых жизненных деталей, событий и примет, но он расстроился не слишком: примет хватало и в других рассказах, а здесь был обычный зачет, еще одна известная фигура в книжном указателе имен. Он так бы и ушел, собрав вещи и раскланявшись, но черт же дернул за язык спросить, зачем она приехала. Вдова, не дрогнувши лицом, ответила Лузгину, что ей советуют продать акции, доставшиеся от мужа по наследству.
- Кому продать? - наотмашь, не подумав, спросил Лузгин.
- Мне скажут.
Вот так, вот так все и сложилось… Лузгину представилась на миг огромная машина, запущенная жесткой и расчетливой рукой, где он и эта женщина есть не узлы машинного механизма, не винтики даже, а лишь сырье, расходный материал. И еще он понял, что теперь он непременно спросит и другое: известно ли ей, при каких обстоятельствах скончался ее муж Виктор Вольф.
Он не смотрел ей в глаза - не потому, что испытывал неловкость. Напротив, он ощущал в себе теплое и горькое, как слезы, чувство душевного с нею родства и острой жалости. У нее были маленькие крепкие ноги в красивых черных туфлях, стоявших как две лодочки, пришвартованные к берегу огромного персидского ковра. Она не плакала и ничего не говорила. Лузгин хотел поцеловать ей руку на прощание, но посчитал, что это будет выглядеть нелепо.
Голос женщины догнал его в дверях, он оглянулся. Она стояла в профиль, чужая богатая женщина, лицом к окну, красиво забранному волнообразной кисеей.
- Вы же не знаете, Володя, каким он был чудовищем в свои последние годы.
20
Лузгин спускался по камням с особой осторожностью: вчера оступился неловко, ноги поехали вперед, и он зашиб себе копчик, да так больно, что потом не мог заснуть; жена мазала и терла ему больное место жгучей, рыбьим жиром пахнущей мазью, и все равно он не заснул, пока не выпил. Был он тогда в болтливых шлепанцах из пластика, а ныне шел в кроссовках на резине - старых китайских, растоптанных в прах, а потому любимых. Жена, пакуясь, два раза выбрасывала их из чемодана, и все-таки Лузгин добился своего, чему был нынче очень рад, - нога ступала мягко и уверенно.
Можно было ловить и с удобной пологой площадки немного правее, но там, ближе к закату, набегала толпа - кинуть некуда, и Лузгин нашел себе уступ под берегом, метрах в трех от воды. Уступ был маленький, на две ступни, и спуск к нему грозил увечьем (вчера подтверждено, едва ведь не сорвался вовсе), но по бокам в скале таились невидимые сверху удобные нишечки, куда Лузгин пристраивал приманку, бутерброды и флягу в кожаной обтяжке; а позади, как раз ниже спины, тоже имелось углубление, куда можно было втиснуться, когда ноги совсем уставали.
С открытого пространства тянуло легким ветром, холодившим грудь и голые ноги; пусть юг, но все-таки весна - днем под тридцать, вечером свежо. Рябь на воде стояла мелкая и плотная, хуже нет для ловли в поплавок, он вечно скачет, и ты или проспишь поклевку, или замаешься без толку удилищем махать. Привалившись спиною к скале, Лузгин разложил по нишам припасы, открыл коробочку с приманкой, купленной на набережной в рыбацком магазинчике, насадил на крючок нечто мягкое, в кольцах, с неведомым ему названием, и плавным движением послал удилище вперед. Посмотрев вниз, он увидел колеблющееся отражение длинного хлыста и своей короткой руки. На нем под джинсовой курткой был поясной упор на лямках, в обхват по талии и через плечи, пижонски дорогой, но донельзя практичный, особенно когда рыбачишь на обрыве и удочку не положить, как на реке. Он вставил комель удилища в крепкое гнездо на поясе, сразу ощутив плечами тяжесть снасти, и посмотрел как пляшет поплавок. Левой рукой он взял из ниши фляжку, правой свернул колпачок и выпил на одно дыхание. Потом завернул колпачок, убрал фляжку на место, закурил и стал смотреть на море.
Земля охватывала его двумя рогами острых мысов. Лузгин стоял в скале почти посередине, ближе к левому рогу, на котором работал маяк, расчеркивая окрестности узким лучом, долгим вдали и стремительным ближе. С правого мыса низко над морем носились серые капли таксовых вертолетов - за левый мыс, в другой прибрежный город, где круглосуточно играли в казино. Глядя на очередной вертолет, пролетавший на траверзе, он в который раз беспричинно представил себе, что вот имейся у него сейчас хороший пулемет, он мог бы сбить его, стреляя вперед с упреждением на три-четыре корпуса. Очень русская мысль отдыхающего.
В двухстах метрах далее по мысу стоял большой отель с бассейнами, кортами и волейбольной площадкой, куда Лузгин наведывался, купив себе виповский абонемент. Каждый день после четырех часов пополудни он прыгал там по песку с толстым немцем по имени Берни и другими пожилыми неумехами под вопли зрителей и снисходительные взгляды физруков, именуемых здесь аниматорами. Потом они пили пиво в пляжном баре, а однажды нажрались текилы, и Берни назавтра не вышел. Другие немцы из компании Берни квасили текилу каждый вечер, но им было проще - они в волейбол не играли и потому могли себе позволить. Лузгин тоже мог себе позволить, но позже, на рыбалке, и еще стакан вина на сон грядущий, за ужином, поздним и долгим по-южному. С утра и до полудня он работал.
Он посмотрел в морщинистую воду, серую с зеленоватым отливом (а с неба полоса у побережья и в самом деле соответствовала цветом известному названию), и решил проверить снасть. Крючок был гол. Лузгин рыбалку не любил.