Помню просвеченную солнцем сквозь пыльные стёкла больницу на Васильевском (у меня скарлатина), сразу же - как только опасность для жизни прошла и стали разговаривать - все в палате разоблачили меня, сходу поставили на особое, осыпаемое оскорблениями место. Помню кличку "в двойном размере" - из-за того, что я, не имея никогда ножа, размазывал кусочки масла, раздавливая их между кусками хлеба и так запихивал в рот…
"В двойном размере". Тоскливое ощущение, - что по сути, в глубине я не изменился совсем, остался таким же, как был в один год, и все это угадывают сразу, и, что самое тоскливое, - не изменюсь, буду таким всю жизнь. Попытка грубых, "бывалых" ответов своим сопалатникам встречается хохотом.
- Правильно говорит, умный мальчик! - насмешливо произносит "староста", главный авторитет.
Вслед за мной в той же больнице оказалась моя младшая сестра. Помню, я выхожу с лестницы - а навстречу мне мама ведёт сестру - в капоре, из-под которого полоской белый платок и коротко стриженные волосики.
- А мне мама вот что купила! - говорит мне сестра, и, тихо вздохнув, пропускает через пальчик быстро мелькающие листики беленького блокнотика. Слёзы наворачиваются на глазах, - я представляю её жизнь в больнице - мама, чтобы утешить и успокоить её, купила блокнотик. Господи, столько страданий с такого возраста! - думаю я.
Между тем жизнь в школе делается всё более резкой и невыносимой. Сколько тайно-садистских ходов (якобы с благими намерениями!) придумывало школьное и городское начальство, словно бы соревнуясь в садизме с самим правительством. Помню вдруг нашествие на класс детдомовцев, необходимость их появления как-то, видимо, объяснялась, какой-то временной необходимостью - такие временные необходимости заполняют и треплют всю нашу жизнь.
Помню самого страшного из них, коротко стриженного, черноглазого, с тяжёлым носом - Муратова. Тревога, странный головокружительный выход за пределы человеческого, за пределы объяснимого наполнили наше существование. Пластилиновая бомба с чернилами на скамейке, чернильный взрыв на новеньких брюках - ну как же так можно, ведь брюки эти только что куплены их обладателю - легко ли? Летающие на бумажных крылышках перья из "вставочек", цепко вонзающиеся то в кость головы, то в веко! Как же так? Помню своё потрясение в момент, когда я, деловито готовясь к уроку, достал вместо ручки карандаш, с издевательски надетым на него колпачком от ручки, и долго беспомощно оглядывался: как же так? Эта же ручка - подарок отца! Всё человеческое исчезло, остались лишь злоба и издевательство.
Потом - по очередному решению - детдомовцы схлынули, но их порядок остался, стиль расправы и бесправия продолжал царить. Юра Рудный, маленький крепыш с белыми вытаращенными глазами, мог неожиданно жахнуть под дых и под общий одобрительный смех неторопливо, вразвалочку двинуться дальше.
Астапов, прикреплённый ко мне для подтягивания по всем предметам, измученный, остроносый, зелёно-синий, вдруг яростно набрасывался на меня по пути из школы - рыдая, я приходил домой: ну как же так, я же собирался ему помочь?!
Родители, как могли, успокаивали меня, тяжёлые мои вздохи раздавались всё реже.
- Думай о чём-нибудь приятном, - говорила мама.
- А об Астапове не думай, - говорил отец. - Ему будет плохо, гораздо хуже, чем тебе!
И действительно, он скатился вниз как-то очень быстро, - а ведь жаль, я же приходил к нему по утрам в соседний девятый дом, он готовился, убирал обеденный стол, раскладывал книги. Мы говорили с ним об интересных вещах - но тяжёлое, мрачное, чуждое мне, что чувствовалось даже в запахе узкой их комнаты, видимо, перевесило, поволокло во тьму.
Может, чувствовали Астапов и Рудный, что правят последний в их жизни бал, на котором в последний раз они короли, дальше их жизнь переходит в сферу, где их "таланты" стоят копейку? Так и вышло - уже очень рано, лет с четырнадцати я перестал их встречать там, где находятся люди, более-менее удержавшиеся на поверхности.
Очень медленно, постепенно цена по уму и по характеру устанавливалась в школе, очень медленно - к самому концу, но ведь конец и решает всё. И мы, каждый из нас, ориентировались в тревоге и в тумане, каждый находя для себя - с кем и куда. Помню, как Серёжка Архиереев панибратски-небрежно говорит про какого-то Борьку Шашерина, величественного короля улицы, которому даже и не надо доказывать уже своё величие драками и вообще ничем - один его приход - плотного, в светлой кепке, вызывает оцепенение счастья - Борька, скорее, даже рассеян и благодушен, чем грозен, но сила его незыблема, мысль о его свержении нелепа, легенды о расправах над противниками, заканчивающихся какой-нибудь хлёсткой шуткой, общеизвестны: "А Борька Шашерин тут и говорит… пришли с Борькой Шашериным…" - упоённо брызгая на букве "ш" слюной через зубы, поёт и поёт Серёга. Куда бы деться от этих невнятных баек о Шашерине? - с тоской озираясь, думаю я.
У меня другой идеал. Наша лестница, по которой мы спускались, уходила в подвал, и там, за дверью вправо, жила Клавдия Петровна, дворничиха, женщина суровая, но благородная, оказавшаяся в дворничихах, видимо, по необходимости.
У неё был сын, Юра Петров, коренастый блондин, всегда в белой, чистой рубашке. До сей поры моей жизни никто не вызывал у меня такого озноба восхищения, как он.
Помню, мы играем под аркой тонкими звонкими пятаками в пристенок, выискивая места, где штукатурка скололась и краснеет кирпич: удар звонче, пятак дальше летит. Солнце и зной косо стоят в темноте арки. Как-то небрежно появляется Юра, в белой рубашке, легкомысленно чмокая мороженым.
- Ну как? - подобострастно спрашиваем мы его.
- Отлично, разумеется! - произносит он.
Мы цепенеем. Ответ этот означает, что он на отлично - как и предыдущие - сдал последний экзамен на аттестат зрелости - и при этом улыбается спокойно и слегка небрежно!
У меня сладко ноет в позвоночнике… Вот так пойти, почти не готовясь, и сдать самому первому из всех, как бы мимоходом, и небрежно вернуться!..
Какая-то дрожь начинается у меня, когда он рядом. Бог с ними, с учителями, а тем более - с тупыми и грубыми учениками - но он-то, он-то должен почувствовать, кто я!
Я бы и сам не мог тогда этого объяснить - кто же я? Я! И с ликованьем я замечаю, что он - первый в мире - меня видит! Не родители (которые знают меня как сына), а видит и различает меня чужой умный человек!
Мы идём с ним по улице Маяковского, в среднем - доставая ему до локтя. На деревянном щите - крупные буквы: "День открытых дверей".
- День отрытых зверей! - громко (чтобы он меня услышал), указывая на щит (чтобы он меня понял), восклицаю я.
И он понимает - и его одобрительная улыбка подстегивает остальных.
- День… откопанных животных! День… мёртвых людей! - тщетно тягаясь со мной, кричат остальные. Но - разрыв очевиден, и Юра оценивает это.
- Да нет… Валера у нас получше соображает, чем вы! - улыбается Юра. Душа моя ликующе взлетает. Был ли в моей жизни лучший момент, чем этот?!
Именно Юра Петров в самое смутное время моей жизни зарядил меня чем-то толковым, складным, как раз тогда, когда другие ровесники мои наполнялись дурью.
Помню Первое мая, сухое и солнечное утро. На тарелке передо мной - холодная, мягкая буженина, сделанная бабушкой. Вдруг рябой светлый зайчик со скоростью, не доступной материальным предметам, проскальзывает через комнату, потом возвращается, дрожит на потолке.
Я подскакиваю к окну. На другой, солнечной стороне улицы, на чистом ровном асфальте стоят мои друзья - и снисходительно сощурясь на солнце - Юра Петров с зеркальцем в руках, исключительно по случаю праздника взявший в руки такой несерьёзный предмет, как зеркало, и занявшийся пусканием зайчиков… но праздник, что делать! - говорит его улыбка.
Через холодный мраморный подъезд, радостно на ходу ощущая появившуюся только сегодня разницу мраморного холода подъезда и сухой тёплой улицы, я выскакиваю на чистый тротуар - такого не бывало потом никогда.
Рябые, иногда вдруг побежавшие в стороны, отражения чистых стёкол на тёмной части. Улыбающиеся друзья вместе с Юрой приближаются ко мне. Не забыли, взяли меня с собой!
Мы сворачиваем из переулка на улицу, идём в сторону Невского. Я гляжу, как вымыты, причёсаны, аккуратно одеты друзья - это тоже ради Юры Петрова, являющего пример!
Невский отгорожен грузовиками и милицией, туда не пройти. Надо - быстро и чётко решаем мы - идти в обход, через Пестеля к Летнему саду. Быстро, деловито мы делаем пробег и вот подходим к высокой плетёной его решётке. И вот мы стоим на розовых гранитных тумбах, вцепившись в чугунные узоры - а за ними, по набережной, сотрясая всё вокруг, тяжёлые тягачи тащат задранные кверху пушки, длинные, почти бесконечные ракеты в чехлах. Юра, склонившись к нам, снисходительно комментирует парад, небрежно отщёлкивая названия пушек и ракет… Он знает всё! Наконец, грохот обрывается, но некоторое время ещё уши заложены. Мы молча идём через сад обратно, уши, с щелчком, внезапно откупориваются и блаженный океан звуков входит в тебя: то нарастающий, то спадающий шелест листьев, плеск воды у шершавых гранитных берегов.
- Ничего серьёзного не показали, - небрежно произносит Юра, и моё сердце тоже ненадолго наполняется высокомерием и искушённостью.
Внезапно оказывается, что обстановка резко изменилась: грузовики перегораживают улицу там, где мы совсем недавно проходили.