Валерий Попов - Иногда промелькнет стр 7.

Шрифт
Фон

Потом меня грозно влекла к себе мрачная одинокая башня, всеми затерянная, с целым леском, выросшим на гребне, зловеще покачивающимся от ветра огромным обломком на самом краю, который вот-вот грозил рухнуть, и смять, и стиснуть всё внизу.

А сколько неясных, но радостных, как бы золотистых событий прошло перед моим воображением в развалинах старинно-славянского сказочного городка, с разрушенной кровлей, с оставшимися одиночными радужными плитками, с ослепительно сверкающим золотом всадником на макушке здания, опустившим своё копье вниз, пронзающим дракона!

Помню сырую, душную, пахнущую сиренью аллею, группу соседок на скамейке - и толстую, самую шумную и злобную нашу соседку, которая ходит под хохот тёток, высоко поднимая колени, вертя головой с вытаращенными глазами - изображая, как я вдруг догадываюсь с ужасом, меня, находящегося не в реальности, а в мире грёз.

Внезапный удар по сознанию, колотящееся сердце, тяжёлая обида, ощущение - на много лет - своей оторванности от жизни, своей обречённости.

Мир вовсе не ценит фантазии, он презирает таких, как я - с этим тяжёлым чувством я долго ходил по далёким аллеям, среди разросшихся, протянувших свои лапы на десятки метров корявых дубов - как хорошо, что эти аллеи не кончались, и я, куда ни шёл, не оказывался в тупике!

Наверное, не каждому так везло, как мне? Но, я думаю, каждому. Каждому полагалось в жизни пространство для жизни его души, но не каждый, наверное, имел смелость - и одиночество, и отчаяние для того, чтобы надолго туда углубиться. Я - смог, решился, с отчаянием, ясно осознавая, что всё дальше ухожу от суровой реальности.

Это бесконечное лето кончилось, я снова оказался в квартире, слегка незнакомой после ремонта, гордо и независимо ходил по нашей комнате, вытянутой вверх и вдаль, к большим белым окнам, с симпатией (живое, отдельное существо) смотрел на высокую светло-зелёную гулко булькающую батарею, поднимающуюся от пола почти до потолка, чувствуя, что тайная жизнь этой батареи доставит мне много удовольствия, станет центром моего существования. Я уже предчувствовал суровую зиму, собранно готовился к ней, чётко соображал, к чему притулиться.

Так окружённый партизан перебирает остатки боеприпасов - такого рода ассоциации были характерны для той поры, хотя, помнится, до школы я ничего не читал.

Помню нарисованную мной уточку на сером клетчатом листке - первое задание на первом уроке, выполненное мной удивительно скромно и убого, - уточку эту с трудом можно было разглядеть, она занимала не более одной клеточки в углу листа, была бледно выведена карандашом и слегка размазана.

Помню небрежную красную тройку на моём листке, который я дрожащими руками разыскиваю среди кипы других. Я гляжу на свою почти стёршуюся уточку, на размашисто-небрежную тройку, явно на большой скорости поставленную учительницей, и с замиранием сердца чувствую: здесь никто не знает, что я - это я, промелькнувший смятый лист с неразборчивой уточкой - это всё, что знают и что хотят знать обо мне - большее не интересует тут никого.

Гвалт и уверенные передвижения толп учеников, уже откуда-то давно знакомых друг с другом, уже уверенно знающих, что нужно. Да, чувствуется, люди давно уже живут конкретно, твёрдо знают, что и куда - занимались не той неясной ерундой, которая занимала меня… И вот теперь они знают и умеют всё, я же не имею ничего, кроме нелепых видений и фантазий. Расспрашивать сейчас у них - значит сделаться изгоем в этой уверенно-горланящей толпе - и так к этому идёт, скоро меня увидят и разоблачат. Я удаляюсь, уединяюсь, сладко-испуганно застываю: ну хоть бы ещё два дня, ещё хотя бы урок никто не обращал бы внимания на меня!

Но вот учительница, черноволосая и толстая, которой, понятно, негоже терять время и пора уже чётко разбираться в нашей толпе, разделяя её - так удобнее - на верхних и нижних, произносит насмешливо-издевательски (подхалимски становясь своей среди наглых и громогласных):

- А вот эту портянку… ученика Попова… надо бы повесить на выставку!

Все, оживлённо хохоча, поворачиваются за её взглядом ко мне, на лицах ликование, торжество - долгожданное разделение по категориям началось, и не они - ура! - оказались внизу, а этот вот тип, который всё время молчит и ходит один. Ура! Они наверху! Смыкаясь с торжествующим большинством, учительница подчёркнуто-брезгливо, двумя пальцами берёт мою тетрадку, несёт к моей парте и, разведя пальцы, роняет тетрадку передо мной - общее ликование нарастает, учительница нашла с классом общий язык!

Потом - уют, долгожданное тепло дома, который теперь воспринимается с каким-то надрывом. И снова - промозглое утро, и ощущение тревоги от круглых ламп, свет которых мешается со светом улицы, создавая сочетание дикое, нечеловеческое - ни в одном жилье такого не может быть, а в школе, где о хорошем не думают, такое смешение двух враждебных светов - дело обычное, мучительно-обязательное, назидательно-вредно устроенное учительницей под предлогом того, что в классе темновато.

Зачем же делать так вредно, да ещё нарочно - я в отчаянии застываю, убитый этим злобным неуютом, который, как я понимаю, запрограммирован здесь.

Потом вдруг, при сбегании с лестницы, фигура отца, его колени, и его руки на моей голове. Потом - дом, зелёная бумага на столе, лампа, греющая левую половину головы, и голос отца:

- Ну давай, поглядим, что за ужасы там такие?

Я рисую палочки - он смеётся, я убегаю в крохотную тёмную комнату, он там находит меня, большой и тёплый, и несёт меня, весело брыкающегося, к настольной лампе.

Потом - яркая белая зима, я словно впервые поднимаю голову, почти уверенно озираюсь по сторонам, вижу - впервые, кажется, высокую белую церковь с зелёным куполом и тусклым крестом, округло обставленную вырывающимися из белого пушистого снега чёрно-смоляными толстыми стволами пушек и свисающими цепями. В ранце у меня листок - почему-то отдельный от тетради с написанными крупными буквами "ЛЫЖИ ЛЫЖИ ЛЫЖИ" и с нацарапанной цепляющимся пером с красными брызгами цифрой 5.

- Молодец… на лыжах пятёрку догнал! - положив мне на плечо тёплую ладонь, произносит отец, и я ликую.

Вряд ли что-то может сравниться по презрительному неуюту со школой, где ты ничего не можешь изменить, даже пересесть от окна, выхлёстывающего холод и снежную насыпку на подоконник, не можешь заменить слишком яркую (или печально-тусклую) лампу, висящую перед твоими глазами весь долгий, бесконечный, сумрачный день, начинающийся с полной темноты за окном, отражающим плафоны, и кончающийся тусклой смесью серого света из окна с жёлтым излиянием ламп.

Длинные, тяжёлые, печальные дни - нет тут никого, кто бы любил тебя, только по остроте неприязни к тебе отличается один час от другого, один учитель (или ученик) от следующего.

Школа страданий - вот что это такое!

Математические контрольные, которые почему-то удивительно часто проводил лысый и худой, как палка, Яков Львович, вдруг стали для меня источником сладких ощущений, замешанных на горе и одиночестве. Когда кончалось время, и уже начинали собирать тетради, и Яков Львович начинал каламбурить с любимцами, нужно было выждать ещё немного, до полного отчаяния, потом, воровато оглянувшись вокруг, закинуть быстро ногу на ногу и плотно, отчаянно плотно их сжать… что-то росло, всё неудержимее нарастало… и вдруг пронзительно-сладкие содрогания пронзали меня… главное тут было не подать виду, не закрыть глаза, не задрожать явно… Эта секунда проходила, по телу разливались нега и блаженство, выждав ещё минуту, я относил перечёркнутую незаконченную страницу на стол и выходил из класса.

Не могу сказать, что посещение школы превратилось после этого в удовольствие. Силы то и дело кончались, надвигались одиночество, беспомощность, тоска. Помню отчаянные ночи, когда нужно после долгой болезни снова идти в школу, где тебя забыли, где тебя встретят насмешливо и враждебно, особенно учителя. Ночь вздохов, тяжёлых снов… Всю жизнь - как знают все, кто себя не забыл - один из самых тревожных снов: ненаписанная контрольная, несделанное задание, - что вот-вот обнаружится. Тоска, тоска! Тёмная ночь за окном, мёртвая луна, и ты один не спишь во всём доме, прерывисто вздыхая!

Тяжёлое, дурное, дикое время, когда даже надвигающаяся, угадываемая болезнь воспринимается с лихорадочным ликованием, как временное избавление, её горько-солёно-горячие признаки жадно ловишь и фиксируешь возбуждённым сознанием, как божью благодать!

Помню начало тяжёлой болезни уже весной (или следующей осенью?) - асфальт был сухой. Мы кидали с ребятами тяжёлый мяч почему-то в узком изогнутом дворе в Басковом переулке - что-то привлекло нас туда, кажется, первое в нашей жизни самодельное баскетбольное кольцо. Потом я вдруг стал замечать, что как-то странно изменилась акустика, страшно близко и громко, чуть ли не прямо в голове, гремят крики ребят, потом мы шли обратно, перекидываясь мячом, и вдруг я как-то возвышенно-отстранённо заметил, что изменилась геометрия: лица ребят, гримасничающие, потные, как-то прямо лезли на меня, а голоса, наоборот, доносились глухо, сквозь воду, потом вдруг всё оказалось страшно далеко - я быстро коснулся рукой шершавой стены дома, чтобы как-то сориентироваться в качающемся мире, сохранить равновесие. Потом я блаженно вытянулся на диване, голова была горячая, как электрическая лампочка, во рту - горько-солёный налёт.

Теперь, при размеренной школьной жизни, болезнь была единственным способом путешествовать в странное, в другое, где можно было чувствовать себя по-другому, капризно и свободно, как в раннем детстве.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги