Увидев, наконец, сквозь коловращенье туристов тазик и лавочку со всё так же скучающим в дверях продавцом, я пожалел, что не попробовал занять у нашей гидши толику драхм.
"Калимера! (День добрый!) – сказал я продавцу, делая вид, что подхожу к нему в первый раз. – Сколько это стоит?" – я указал на продолжающее плескаться в тазу резиновое чудо.
Он назвал всё ту же цену. Сначала по–гречески, потом по–английски. Я вытащил из кармана джинсов все свои драхмы, бумажки и мелочь. Едва бросив взгляд на деньги, он отрицательно замотал головой. Потом, видимо, проникшись моим отчаянием, растолковал, что за предлагаемую цену он сам приобрёл каждую из десяти таких вот лягушечек, и продавать её без навара нет никакого смысла. "Ит из нот бизнес!" – добавил он под конец.
Мне ничего не оставалось, как с ним согласиться и уйти. Вот что бывает, когда в жару соблазнишься натуральным апельсиновым соком со льдом.
Ближе к выходу из старого города, у ворот крепости, я всё–таки купил тебе довольно–таки дурацкий подарок – запечатанную в целлофан игрушечную удочку с пластиковыми рыбками и крабиком – чтобы было чего "ловить". Проснёшься – увидишь. Ещё раз прости меня. Лягушечка была шикарная. Сколько понимаю, приводила её в действие не батарейка, а резиновый моторчик. Есть же человек, который это придумал, сделал с любовью!
Минут через двадцать я сидел со всей компанией под тентом таверны. То, что нам подали в больших тарелках, не имело ничего общего с блюдами замечательной греческой кухни. Тушёные куриные бедра – "ножки Буша" с жареной картошкой, да по бутылочке кока–колы.
Я ел, поглядывая на объединившихся за соседним столиком владельца прогоревшего банка и лишившуюся своих долларовых запасов чеченку. Они, к моему изумлению, оглядывали и ощупывали извлечённую из прозрачного пластикового мешка с "молнией" огромную мужскую шубу.
- Одобряете? – спросил, уловив мой взгляд, экс–богач. – Здесь на горе, на самой верхотуре, лучший меховой шоп Европы.
- Это из какого зверя?
- Из канадского бобра.
Стояла жара, градусов 40 в тени. Даже думать о шубе было противно. В том, что на жарком острове летом продавали зимние шубы, наверняка стоящие тысячи долларов, в том, что вроде бы разорившийся человек купил одну из них, в том, что чеченка зачем–то поглаживала и даже нюхала муарово поблёскивающую подкладку – во всём этом было тоже что–то абсурдное.
Взгляд мой упирался в даль, в торчащие справа и слева при входе в лиман, так называется бухта, два каменных столба, на которых почему–то стоят статуэтки косуль. А в глубокой древности, широко расставив ножища, над входом в бухту возвышался идол–колосс Родосский, и корабли проплывали под этим "восьмым чудом света", как рассказывала в автобусе наша гидша.
Согласно легенде, он развалился при землетрясении. А по–моему – сбежал, предвидя проявление назойливого роя ротозеев с жужжащими кинокамерами и щёлкающими фотоаппаратами. И я, кажется, знаю, куда он подался.
…В тихом провинциальном итальянском городке Барлетте, на побережье Адриатического моря стоит на постаменте высоченный идол. В средние века местные рыбаки нашли его после шторма на берегу. В протянутой вверх руке он держал скипетр – символ царской власти. По велению епископа скипетр вышибли и вставили крест. Так он и существует до сих пор. Правда, ноги не расставлены. Да и то, окрещённому идолу неприлично стоять раскорякой.
…Опять над кронами сосен светает. Скрипнула за спиной дверь. Марина выходит на терраску, обнимает сзади за плечи. На запястье её мелькают серебряные дельфинчики.
- Давай–ка померяем давление.
21
- Папочка, не болей!
Ах ты, кроха… Необычно рано вернулись вы сегодня из бассейна. Мама кормит тебя персиком, потом грудью, и ты засыпаешь рядом со мной, укрытая простынкой.
- Лежи, – шёпотом говорит Марина. – У тебя было 220 на 100.
И уходит за покупками. То, что утром и вечером предлагают за шведским столом, не очень–то годится грудному ребенку.
Лежим, старый и малый, оба по–своему беспомощные. И мне опять вспоминается зимняя Москва начала тридцатых годов. На этот раз ранние сумерки, Сретенский бульвар, я в компании таких же четырёх или пяти малышей, тесной группкой топающих в валенках от скамейки к скамейке за одетой в хлипкое пальтецо и шапочку с суконными наушниками форменной Бабой–ягой. Её зовут Матильда Генриховна. Она – бонна. Три раза в неделю гуляет с нами по этому бульвару и учит немецкому языку.
Дойдя до очередной скамейки, она счищает с неё снег вынутым из ридикюля специальным веничком, усаживает нас рядом с собой и заставляет повторять сначала хором, а потом и порознь нечто омерзительное. Например:
"Тынте, фейдер унд папиер
Хат хир хейдер пиониер.
Бух унд хефт унд тынтенфасс
Ин дер шуле браухт ист дас."
Или:
"Морген, морген, нур нихт хойте –
Заген аллен фаулен лёйте."
Мы ненавидим дрожащую от холода старуху. Ненавидим немецкий язык, прописные истины, надоевший бульвар с его редкими фонарями. Наконец, Матильда Генриховна извлекает из ридикюля очки, часики. Начинается сложный процесс вглядывания.
- Зибен! – объявляет она. – Цурюк!
То есть, семь часов, конец. Конец этому мучительству! Она разводит нас по домам, передаёт в руки пришедших с работы родителей. Мама всегда предлагает ей раздеться, выпить чаю, поужинать. Но, сколько помню, Матильда Генриховна отказывается, уходит.
Куда? Бабу–ягу становилось жалко…
Почему в моей памяти сохранилась Матильда Генриховна? Почему, глядя на тебя, я уверен, что должен написать о ней. Чтобы и ты знала, помнила. И все те, кто прочтёт эту книгу.
22
Рассказывая о вчерашнем посещении Родоса, я упомянул про то, как невзначай удалось позвонить в Москву, побеседовать с Толей, заехавшем к нам домой полить цветы. Я нарочно скрыл его ужасное сообщение о смерти моего тёзки Володи Л., давнего друга, оформителя моих книг. Это его картина – исполненное тушью каллиграфическое изображение слова "СЛОВО" на еврейском языке висит под стеклом в большой раме у нас дома.
Жена Володи позвонила, плача, как раз в тот момент, когда Толя начал поливать цветы. Среди ночи Володя проснулся, пожаловался, что странно давит за ушами. Жена поднялась, чтобы принести таблетку от давления, а когда вернулась к постели, Володя лежал бездыханен.
Он был значительно моложе меня. Всегда элегантно, со вкусом одевался, как истинный художник. Со вчерашнего дня я инстинктивно отгонял мысли о Володе.
Ты вернулась из бассейна, переоделась и, опять уходя с мамой, на этот раз к сараю соседнего отеля, где живёт знакомая лошадка и прыгают в клетке кролики, гладишь меня по виску, говоришь:
- Вставай, не спи. Хорошо пиши книжку.
Уходишь, ничего не зная о том, что людям свойственно умирать. И лошадке. И кроликам. Ученые говорят, даже звёзды умирают. Только им, наверное, это не больно. Хотя, кто знает…
Володя был некрещёным, неверующим, а поступал, как истинный христианин. Ни разу не слышал от него назиданий. Никого никогда не осуждал. Почему–то пришло же ему в голову изобразить мне в подарок библейское "Слово". То самое, которое было Вначале.
В те годы, когда я дружил с отцом Александром Менем, Володя сочувственно справлялся о нём, как–то чуть не пересёкся с ним у меня дома, помню, промолвил: "Не повезло".
Не повезло.
Позже в тот вечер, я разделил надвое и подарил Володе половину привезённого мною из Ашхабада редкого листового кактуса, который цвёл там нежнейшими ароматными цветами и давал очень вкусные плоды. Этот кактус у Володи прижился, цветёт и плодоносит. А та половинка, что осталась у нас мельчает, ни разу не дала ни одного бутона.
Вера Николаевна – знакомая специалистка из Ботанического сада сказала: "Вы его ослабили. Не надо было делить".
23
Вернувшись с прогулки, ты сразу же кидаешься ко мне, сообщаешь потрясшую тебя новость:
- Лошадка умеет чи–хать!
Оказывается лошадь Муслюм пила из поднесённого мамой ведёрка с водой и вдруг чихнула, обдав колено Марины брызгами слюны. Во извинение столь неучтивого поступка возчик запряг Муслюм в тележку с навесом от солнца, надел уздечку с кисточками и бубенчиками, лихо прокатил вас до пляжа и обратно. На прощанье отвязал с упряжи самую пышную шерстяную кисточку, подарил.
Однако сколь же странны бывают повороты жизни!
Появление красной кисточки, положенной тобою на мою ладонь, рывком вышибло меня из опостылевшего полудохлого состояния. Я буквально подскочил с раскладушки.
Эта самая кисточка – копия той, что до недавнего времени висела у нас в Москве над дверью, ведущей в твою комнату.
Между прочим, когда я привёз тебя из роддома, я часто покачивал этим ярким предметом перед твоими глазами. Ты следила за ним, улыбалась, потом тянула к нему ручки.
А теперь подивись вместе со мною одной истории.
Ещё в те годы, когда я раз в неделю по вечерам ходил заниматься диковинными на первый взгляд вещами в полуподпольную лабораторию парапсихологии, о чём ты можешь подробно прочесть в моей первой большой книге "Здесь и теперь", как–то поздним зимним вечером руководитель этого учреждения – его фамилия Йовайша – вдруг пригласил меня к себе в гости. Как выяснилось, жил он неподалёку, через три дома от лаборатории.
Он на самом деле никогда ничего не делал "вдруг", всякому событию намечал время и место, никогда ничего до конца не объяснял, предоставляя другому додумывать, терзаться в поисках смысла происходящего.