Хотя я был его преданным учеником, порой мне казалось, что никакого подспудного тайного смысла в его методе на самом деле нет. Но каждый раз рано или поздно жизнь всегда неожиданно доказывала – есть!
…В тот вечер он усадил меня за стол у невысокого книжного шкафа, на котором стояло скульптурное изображение его собственной головы, довольно–таки удачное, сделанное, как выяснилось, ещё до Великой Отечественной войны, когда он учился в МГУ на физфаке.
Мы попивали жидкий чаёк с не любимыми мною пряниками, и я сперва с недоумением, а потом с нарастающим интересом слушал его рассказ.
…Оказалось, мой руководитель был сыном литовского революционера, сосланного при царизме в Сибирь. Ссыльный со временем стал паровозным машинистом, жил в Иркутске, гонял пассажирские поезда до Читы, иной раз и до Владивостока. Изредка он брал в эти длинные рейсы сынишку – будущего физика, исследователя того, что впоследствии было названо "биоэнергетикой".
Беседовать с человеком, чья гипсовая голова стоит над тобой, несколько странно, но еще странней показалась мне рассказанная история:
- Мать часто болела, оставлять ребенка было не с кем. Отец вынужден был брать меня в рейсы. Я любил наблюдать, как он ведёт поезд, как кочегар подкидывает уголь в топку. На паровозе всегда очень тепло, даже в лютые морозы. И всё–таки я был мальчишкой, хотелось побегать, размяться. А в поезде, хоть он и длинный, особенно не разбегаешься. Кондуктора не пускали в вагоны первого и второго класса. Зато отец не боялся выпускать меня на остановках. Поезда в те годы стояли у станций долго. По десять–двадцать минут, а то и по полчаса. Пассажиры успевали пообедать в вокзальном ресторане, а те, что победней, запастись на станции бесплатным кипятком, успевали купить провизию в буфете или у вышедших к поезду торговок. Я, маленький, шнырял в валенках среди пассажиров. В тот раз, о котором я рассказываю, состав шёл от самого Петербурга через всю Россию к Владивостоку. Помню офицеров, богатых господ с жёнами – все вышли на променад. Мне было интересно разглядывать эту блестящую публику. Особенно прогуливающуюся взад–вперёд в быстром темпе вдоль поезда процессию: старичок в толстом стёганом халате и смешной многоэтажной шапке на голове и его столь же нелепо одетая свита. Вокруг перешёптывались: "Далай–лама, далай–лама…" Все они были, будто из волшебной сказки.
Вокзальный колокол ударил один раз, другой. И вот, представьте себе, Далай–лама приостанавливается у ступенек вагона первого класса, достает из–за пазухи халата какую–то длинную конфетку, протягивает мне.
Потом он поднялся со своей свитой в вагон, а я побежал вперёд к паровозу. До сих пор помню необычайный, ни с чем не сравнимый вкус той конфеты…
Лев Владимирович Йовайша, старый, умный человек, испытующе смотрит, будто ждёт, когда до меня, наконец, дойдёт какой–то скрытый смысл этой, в общем–то незамысловатой истории. И тут во мне возникает нечто вроде комплекса неполноценности.
- Всё это похоже на сцену из романа Льва Толстого, – говорю я глубокомысленно.
- Между прочим, к тому времени Толстой умер, – отвечает Йовайша. – Это было то ли в девятьсот одиннадцатом, то ли в двенадцатом, незадолго перед первой мировой. Мне исполнилось семь лет. Следовательно, именно двенадцатый год.
Понимаю, конечно, что не ради того, чтобы похвастаться полученной от Далай–ламы конфеткой рассказывает он эту историю. Жду, что будет дальше.
А дальше он поднимается, достаёт со шкафчика собственную гипсовую голову, сдувает с неё пыль, ставит на стол между нашими опустевшими стаканами и продолжает рассказ:
- В тот же вечер старший кондуктор приходит на паровоз к отцу и говорит, что Далай–лама зовёт меня в гости.
Отец удивился, но отпустил, старший кондуктор взял меня за руку, повёл через несколько вагонов в литерный.
Далай–лама покоился со своей свитой в обитом бархатом купе. Меня усадили рядом с ним. Угостили зелёным чаем с очень вкусным изюмом и шоколадными конфетами, на этот раз вынутыми из роскошной коробки, сколько я теперь понимаю, парижской.
Среди слуг был тибетец, говоривший по–русски. Он переводил вопросы Далай–ламы: "Как тебя зовут? Сколько тебе лет?" Потом Далай–лама тёплыми, необыкновенно ласковыми руками ощупал мою голову, вдруг больно нажал пальцем с длинным ногтем между бровей, произнёс несколько раз какую–то фразу, видимо, на санскрите, сделал знак слуге.
Тот снял с верхней полки небольшой кованый сундук, по приказанию ламы вынул оттуда деревянную шкатулку. Далай–лама раскрыл её.
…Никочка, как ты думаешь, что там было?
Там лежала красная шерстяная кисточка, какую тебе сегодня подарил возчик турецкой лошади Муслюм. Точно такая же!
Йовайша приподнял со стола гипсовую голову, запустил внутрь руку, вынул кисточку. Она покоилась как бы в мозгу.
Так в тот памятный вечер Йовайша подарил мне свой талисман. Бережно сохранённый в годы ученья в школе и университете, пронесённый сквозь все фронтовые годы. Хранимый всю жизнь… Ещё школьником он стал интересоваться востоком, Тибетом, позже начал изучать творения мудрецов Лхасы, выучил санскрит… В конце концов основал лабораторию по изучению скрытых возможностей человека.
- С какой стати вы отдаёте мне эту реликвию? И что я с ней должен делать?
- Ничего. Моё время вышло.
Вот какова была первая твоя игрушка! Теперь тебя занимают другие вещицы – зайчики, куклы… Наша мама Марина, к сожалению, не спросясь, недавно отдала ту кисточку какому–то крохотному малышу. Точно такая же кисточка вернулась сегодня. Вот что самое удивительное, а не то, что лошадь умеет чи–хать!
24
Вдруг я вижу всё это в последний раз? Яхту с турецким флагом, как всегда зачаленную у длинного пирса, полосу ещё пустого пляжа со стеной сосен на заднем плане, горы.
Ничего! Пока жив, пока пишу первую часть Большой книги, работа, как плот, будет нести меня над всеми катастрофами и болезнями изо дня в день навстречу тебе.
И ты тоже потихоньку, но всё заметнее начинаешь двигаться навстречу тому, что пишется на этих страницах. Сегодня, направляясь вслед за мамой мимо терраски, вдруг обернулась, опять крикнула:
- Папа! Пиши свою книжку хорошо!
Я вскочил, даже отдал честь, мол, будет исполнено. А ты стрекотнула по тропинке к ожидающей в отдалении матери.
Грохочут цикады. Не работается. Нельзя делать слишком больших перерывов. Поездка на Родос сорвала привычный ритм. Томит нелепое желание вернуться с терраски в комнату, еще раз глянуть на вчерашнюю красную кисточку, а потом пойти и взглянуть на хозяина лошадки по имени Муслюм.
В конце концов, вместо того, чтобы исполнить твоё приказание, я выхожу из тенистого, прохладного бунгало, где тихо гудит кондиционер, в пятидесятиградусный зной. Не без труда пролезаю в длинную щель бетонной ограды, отделяющей наш сосновый рай от раскалённого асфальта пустынной улицы. Чуть выше в гору, по рассказам Марины, находится вход в сад отеля, где в сарае живёт лошадь и прыгают кролики.
Иду в короткой тени оплетённых плющом заборов и думаю о том, как повелительно определила всю жизнь Йовайши встреча с Далай–ламой, красная кисточка. Так или иначе, ему, Льву Владимировичу, повезло. Исследовал, быть может, самое волнующее, что есть в человеке. То, что назвали словом "интуиция".
Только прислоняюсь отдохнуть к стволу высокой пальмы, бросающей тень на асфальт, как с радостью слышу – приближается автомобиль. Поднимаю руку, прошу остановившегося водителя, чтобы подбросил немного вперёд, до входа в отель.
Тот неожиданно открывает дверцу со своей стороны, вываливается из машины и исчезает. Сразу становится не виден. Через секунду, обогнув капот, подползает ко мне на обрубках ног с приделанными подошвами из толстой кожи. Манит за собой. Отпирает ключиком багажник. Там в раскрытой коробке рядком уложены странноватые штуки. Не сразу соображаю, что это – пластиковые крючки для одежды, выполненные в виде мужских членов.
- Что ж… Каждый промышляет, как может, – бормочу я, отшатываясь.
Несчастный инвалид захлопывает багажник, уезжает дальше искать покупателей. А я поднимаюсь по раскалённой, как сауна, улице, стараюсь жаться к тенёчку от высокой белёной стены. Она навкось рассечена глубокой трещиной.
Слепящая стена. Трещина.
Меня отбрасывает назад во времени. Больше, чем на шестьдесят лет назад.
Сейчас мне шесть или семь лет. Я приостановился у такой же, нет, у этой самой пышущей жаром стены с трещиной, со свисающим сверху завитком плюща. Это Евпатория, это стена детской библиотеки, из которой я вышел. Жюль Верн "80 тысяч лье под водой", "Сказки братьев Гримм" и – хорошо помню! – целых два номера еще дореволюционных иллюстрированных журнала "Вокруг света". Тащить это богатство тяжело, неудобно, но я, пользуясь добротой старушки–библиотекарши, в очередной раз пожадничал.
Двигаюсь здесь, в Турции, дальше вдоль стены, и одновременно иду в Евпатории, в Крыму, больше шестидесяти лет назад, куда мама привезла меня на грязи лечить ногу – последствия полиомиелита. Через день ездим на летнем трамвайчике с полотняными стенами в Майнаки. Там по деревянному, заляпанному помосту санитарка проводит меня под зонт, укладывает на топчан, обкладывает до бедра больную ногу черной вонючей грязью, в которой густо снуют какие–то целебные синие и красные червячки. Надо лежать, обливаясь потом, кажется, час. Потом та же санитарка уводит с солнца в тень душевой, где тебя обмывают из шланга тоже якобы целебной рапой – чудовищно солёной водой из лимана.