В овраге светлело. Месяц стоял над его жерлом и заливал зеленые скаты бледным светом, только самое русло его темнело чёрною лентою. Соловей громче пел в бобовнике. Кудрявые вершины деревьев не шевелились. А Наталья Николавна стояла и вся залитая лунным светом, бледная и взволнованная; она, казалось, всё ещё слушала Андрея Сергеича и не сводила с него влюблённых, восторженных глаз. Она понимала его. О, как она хочет любить его, жить и работать с ним! Андрей Сергеич прочёл светившиеся в её глазах мысли и привлёк её к себе. Девушка не сопротивлялась более. Они поняли друг друга и теперь могли разговаривать уже без слов; они прижались плечом к плечу, будто скованные цепью. Им было и больно, и грустно, и хорошо. Пусть отцы их были врагами, дети простили друг друга и жаждут одного и того же. Они будут любить и совместно трудиться и сумеют завоевать себе то небольшое счастье, какое возможно на земле. Препятствия им не страшны; они сумеют преодолеть их.
- Да? - спросил Андрей Сергеич девушку.
Девушка вздохнула.
- Да! - ответила она тихо и вдумчиво.
Наталья Николавна решилась, во что бы то ни стало, добиться согласия отца; в противном случае, она решится на все.
Месяц поднимался выше. Серебристая тучки со всех сторон окружали его, поминутно меняя очертания, как мечты молодой девушки. В овраге светлело. Даже русло его уже не темнело, как чёрная лента. Там можно было разглядеть теперь и жёлтый налёт песку, устилавший всё дно, и в щебень размытые камни, и мягкий лист репейника, висевший как собачье ухо. Соловей пел громче. Он пел о бледном месяце и о высоком небе, об аромате цветов и теплом вечере, о любви и о тех сердцах, которые знают любовь, наслаждаются жизнью и чувствуют правду.
Наталья Николавна вернулась в усадьбу поздно, и прямо прошла к себе в комнату. Не раздеваясь, она легла на кровать; голова её пылала. Ей предстояло много кой о чем подумать. Нужно было что-нибудь предпринять, чтобы сломить упрямство старика… Наталья Николавна лежала и прислушивалась, к грузным шагам, раздававшимся в кабинете. Это ходил её отец; старику, очевидно, не спалось тоже. Наталья Николавна хотела было зажечь свечку, но в эту минуту в её комнату вошёл отец. Он был бледен и как будто перепал с лица. Старик сел на кровать к дочери, обнял её, поцеловал и спросил:
- Ты его сильно любишь, дочка? Да?
Голос его звучал ласково и утомлённо. Девушку тронула ласка отца. Она внезапно припала к нему на грудь и прошептала, вздыхая:
- Да, батюшка.
- Ох, дочка, - старик вздохнул, - не могу я решиться на это! Сил моих нету! А ты сохнешь, вянешь, доченька… Прости меня, окаянного; гордость меня обуяла; старого забыть не могу!
Голос старика задрожал; он как будто не смел заглянуть в глаза дочери. Дочь нежно прижалась к отцу и жадно слушала его. Её сердце громко стучало. Старик услышал это биение.
- Ишь, у тебя сердечко бьётся, словно птичка взаперти! Любишь ты его, дочурка, и жалко мне тебя, жалко!..
Старик на минуту замолчал. Бледный месяц смотрел в открытое окошко спальни и заливал белую постель девушки и самую девушку и седого, как лунь, старика. Тихий ветерок шевелил гардинами. Старик продолжал:
- Так я вот что надумал: напиши ты этому самому Андрей Сергеичу письмо: так и так, мол, согласна с вами, дескать, тайком повенчаться. Да пусть он ночью приедет за тобой, а я в тот вечер тебя благословляю и караульщика на побывку домой отпущу. Живите с Богом. Так-то. Только ты самому Андрей Сергеичу не сказывай об этом, попу на исповеди скажи. А въявь благословить тебя я не могу. Гордость меня обуяла!..
Старик заплакал, вздрагивая плечами и тряся седой бородою.
- Прости ты меня, старика, а я их… их простить не могу!..
Персона
Становой пристав Фунтиков, совсем молодой человек, с прыщавым лбом и едва заметными русыми усиками, ходит по своему кабинету и хандрит. Его руки беспомощно болтаются около бёдер; выражение лица пристава такое, точно он выпил рюмку полыновой и до сих пор ничем не закусил. Лампа горит тускло. Около стола на полу лежит легавая собака; она спит, похрапывает и порою колотит по полу хвостом. Фунтиков ходит по комнате; иногда он останавливается около окошка и глядит в сад. Но в саду тоже безнадёжно грустно и тоскливо. Ветер шумит между деревьями, стонет, точно у него простужены все кости, и хнычет. Деревья машут ветками, как руками; они как будто толкают друг друга, чтобы согреться и развлечься хоть чем-нибудь, как извозчики за обозом.
"Если бы Трезор умел служить, - думает с тоской Фунтиков, - но это дуролобина, кажется, ни на что на способна. Я его пристрелю, непременно пристрелю!"
- Завтра же застрелю! - решает он твёрдо.
Пристав вздыхает.
Ему положительно нечего делать. Он холост и служит в этом медвежьем углу недавно.
"Кажется, придётся от скуки учиться вязать чулки", - думает Фунтиков и внезапно морщит нос и фыркает. Он устремляется к собаке, топает ногами и кричит:
- Вон, невежа! Ты только это и умеешь, дуролобина! Вон, сию же минуту!
Однако собака относится к этой вспышке своего владыки достаточно равнодушно. Она лениво поднимается, зевает, загибая кончик красного языка кверху, и, сконфуженно виляя хвостом, удаляется.
"С этой собакой всю квартиру выстудишь: только и знай открывай форточку", - думает Фунтиков, падает в изнеможении в кресло и вздыхает:
- Тоска!
И вдруг его осеняет счастливая мысль: он вспоминает, что в холодной при волостном правлении содержится беспаспортный бродяга. Нужно позвать его сюда и допросить. Всё-таки это может развлечь. Фунтиков зовёт сотского в мундире, насквозь пропахнувшем казармами, и отдаёт ему приказание привести бродягу. Бродяга вскоре является, и пристав приглашает его в кабинет. Тот переступает порог. На станового глядит опухшее лицо с воспалёнными веками и толстым красным носом. Бродяге, вероятно, лет сорок. Он одет в женскую кацавейку; его горло обмотано лиловым гарусным шарфом, на ногах валенки. Пристав приглашает его сесть около стола на стул, возле которого лежала собака. Бродяга опускается довольно непринуждённо; затем он нюхает воздух и вопросительно смотрит на станового. Тот конфузится.
- Я держу у себя собаку, - говорит он, - Трезора. Скажите ваше звание? Почему при вас нет бумаг?
Бродяга смотрит на Фунтикова надменно.
- Потому, что я уничтожил свои бумаги, как неприличные и пасквильные, - отвечает он и глядит на станового, как начальник департамента на своего сторожа.
Становой конфузится под его упорным взором.
- По бумагам, - продолжает бродяга, - я выходил мещанином, смердом, а на самом деле, то есть по происхождению, я - персона. И я уничтожил все бумаги. Пусть меня таскают по этапам, как непомнящего родства и беспаспортного!
Бродяга скрещивает на груди руки. По его отёкшему лицу с красными пятнами под глазами медленно, как черепаха, ползёт чувство самоуважения и почти надменного презрения ко всему окружающему.
- Экуте, - говорит он, - я - граф Пугач-Выкрутасов! Слыхали вы о таком? Я его сын! Вы понимаете: его сын! Не правда ли, это не то, что вы!
Бродяга вытягивает ноги с таким достоинством, точно на них обуты не пожелкнувшие избитые валенки, а щегольские ботинки. Становой присаживается на кончик стула и во все глаза глядит на бродягу.
- Это того самого, у которого пятьдесят тысяч десятин? - спрашивает он, застенчиво хлопает глазами и прячет свои ноги под стул.
Бродяга шевелится на стуле.
- Того самого. Моя маменька служили у них в экономках и согрешили. Впрочем, я по гроб жизни благодарен им за этот их грех. Хорошо сделали маменька! Да! Царство им небесное за это!
Бродяга косится в правый угол и кладёт крест между двух пуговиц кацавейки.
- Я рос у папеньки в загоне, на заднем дворе, но я сам занялся своим образованием. Я знал, что я - граф. Я прочёл много романов в детстве. Манеры я изучал, подсматривая в окошко за графами и князьями, бывавшими в гостях у папеньки. Когда папенька давал бал, я простаивал целые часы у окошка, следя за танцующими парами. А потом я старался подражать им на дорожках сада, расхаживая в кадрили или вертясь в вальсе.
Бродяга кашляет, отплёвывается и продолжает:
- Я благодарен моей маменьке. Я не желал бы происходить от смерда. Лучше влачить самую жалкую жизнь и быть графом. Наш род известен с Ивана Третьего. Пусть меня заморят в острогах, но я ничем не хочу быть иначе. Я Пугач-Выкрутасов и никто больше. Я достаточно хорошо изучил нашу родословную. Один из Выкрутасовых, Пахом, по прозванию Крутой, был повешен в Орде. Другой задушен в опочивальне при Годунове. Что же, может быть, и меня ждёт такая же трагическая участь! Я готов на все. Я полжизни провёл в острогах. Я - Пугач-Выкрутасов! Пугач-Выкрутасов и никто больше!
Воспалённые глаза бродяги горят почти вдохновением. Его жёлтые с жёсткой кожею руки трясутся.
Проходит минута молчания. Бродяга сопит носом.
- Почему вы зовёте свою собаку Трезором? - внезапно обращается он к становому. - Я знаю одного кузнеца, у которого собаку тоже звали Трезором. Свою вы назвали бы лучше Нитуш, мамзель Нитуш. Не правда ли, это звучит красивей?
Становой конфузится.
- Но моя собака кобель.
Бродяга слегка шаркает валенками.
- Ах, в таком случае, пардон!.. А как ваша фамилия? - добавляет он через минуту.
Совсем сконфуженный пристав долго ёжится и наконец говорит:
- Моя фамилия самая простая - Фунтиков, - шепчет становой, почтительно шевеля губами. - Я из канцелярских служителей и назначен становым всего месяц тому назад-с.