А в небе уже померкли звезды: была поздняя ночь. С Днепра потянуло прохладой, а из печерских садов - душистым ароматом молодой зелени. В комнате гремел бубен, звякали цимбалы, высоко и тонко выводила скрипка. Играли краковяк.
За углом, через четыре двора от дома Брылей, под дверью мавританского домика стояли Марина и Флегонт. Марина говорила: "Ну, всего доброго!" - и делала два шага к двери, но Флегонт в эту минуту кричал: "Минуточку, товарищ Марина, а как же"… И Марина останавливалась, чтобы закончить разговор. Потом: "Ну, будьте здоровы", - говорил Флегонт и тоже делал два шага в сторону, но тут восклицала Марина: "Подождите, Флегонт, а как же…" - и снова продолжалась беседа. А поговорить было о чем - оба были активными членами печерской "Просвиты", и, раз есть зацепка, толковать можно сколько угодно. А расходиться не хотелось обоим…
Музыканты, наконец, оборвали бешеный темп краковяка, стало тихо, совсем тихо, и тогда - тоже тихо - девичьи голоса завели старинную свадебную песню - на счастье:
Вже лужечки, бережечки вода пойняла,
Молодую Антоніну журба обняла,
Молоденькій Данило музики найма,
Молоденькій Тосi тугу розважа
Молоденькая Тося все плаче, рида, -
Не плач, не плач, Тосю, - тепер ти моя…
Настало время проводить молодых в каморку. Старшая дружка уже приготовила гроздь красной калины - подать родителям завтра спозаранку в подтверждение того, что невеста соблюла свою девичью честь…
КИЕВ
1
А Киев отходил ко сну - была поздняя ночь.
Затих гомон на центральных улицах, тихо стало в шумных парках на днепровских холмах, отгромыхал последний трамвай, изредка где-то вдали постукивали по мостовой колеса фаэтона.
Киев спал.
И только песня не спала в притихшем на ночь городе.
Песня возникала то тут, то там, на сорока киевских холмах и в оврагах высокого берега, на просторных площадях и в изогнутых тесных переулках, меж многоэтажных каменных домов и в уютных палисадниках подле приземистых хибарок. Песня звенела и в овеянном ветрами старом городе на горе, и на привольной степной Шулявке, и в удушливой тесноте Подола, и за мрачной Батыевой горой, и на Соломенке, и на Демиевке, и звонче всего - над необозримой поймой Днепра, над тихими водами могучей реки.
И была песня разнотонна и разноголоса - город пел на разные голоса.
В лавре, в капличке, что приткнулась у древних киевских пещер, над мощами всем известных и над мощами даже богомольцам неведомых великомучеников, полсотни молодых послушников, которым и до пострига было далеко, а до принятия схимы лежал длинный путь испытаний и искушений, - юными, но уже смиренными голосами выводили в унисон на предутренней службе сорок раз, а потом еще и еще по сорок раз - "господи, помилуй; господи, помилуй; господи, помилуй…". Молодым послушникам было каждому не больше чем по двадцати одному году: их ровесники были уже взяты на фронт, на войну, - но послушничество в монастыре освобождало их от призыва в армию.
А рядом, только тесный проезд перейти, однако за двойными стенами - монастырскими крепостными и крепостными военного ведомства, - в бастионе петровских времен авиаторы, бортмеханики и техники подразделений 3-гo авиационного парка Юго-Западного фронта коротали солдатские ночи за песней, родившейся на полях битв трехлетней изнурительной, войны. Они пели: "Спите, орлы боевые, спите с спокойной душой…"
Но это не была песня ко сну, после которого придет веселое пробуждение к новому дню труда, радостей и забот. Это торжественное песнопение возвеличивало подвиг и увековечивало память погибших боевых друзей, это была скорбная песня над братской могилой неизвестных солдат.
И уж вовсе безутешно-тоскливая лилась песня из-под печерских круч, из мрачной теснины между Черепановой горой и Собачьей тропой, - словно пели ее где-то в глубине, в самых недрах земли, в преисподней, навеки проклятые и навеки не прощенные грешники.
Эта песня также пришла с фронтов войны, но с другой, вражеской стороны фронта - из-за реки Збруч, и лилась она теперь из-за колючей проволочной ограды, из выстроившихся шпалерами деревянных приземистых бараков - из лагеря военнопленных. Это была песня "Чуєш, брате мій, товаришу мій…", и пели ее галичане из легиона "сечевых стрельцов", украинского военного формирования австро-венгерской армии цесаря Франца-Иосифа. Они люто сражались, когда перед ними был царь, а позади - цecapь, и царь люто угнетал украинский народ, а цесарь дал клятву - деус вобискум! - после этой войны никогда не притеснять более украинцев- русинов, если, конечно, его цесарское войско добьется победы над царем. Но они не захотели воевать, когда царь был свергнут, и на русский берег Збруча пришла, как говорили, свобода, - и тогда они добровольно пошли в плен к братьям-украинцам на русскую сторону, воодушевлённые мечтой объединить, наконец, веками разъединенный, обездоленный и униженный родной украинский народ. Но пленников посадили здесь за колючую проволоку и держали под особо строгой охраной, в особом концлагере для выполнения особо тяжелых принудительных работ…
Теперь они выводили припев: "Чуєш кpy, кру, кру, в чyжинi умру…" И была это в самом деле очень грустная песня, ибо пели они ее в своей родной стороне, которая, однако, оказалась для них чужою… Это была горестная песнь невыразимой трагедии украинского парода, тело которого веками рассечено было границами нескольких держав.
А с далекого Сырца, с другого конца огромного города, словно печальное эхо, доносилось: "А вже років двісті, як козак в неволі, по-над Дніпром ходить, викликає долі".
Там, в этапных казармах Киевского гарнизона, украинская Центральная рада, которая поставила себе целью создать национальное украинское государство и готовилась объявить себя его первым правительством, извлекала из маршевых рот, направлявшихся на фронт для пополнения действующих частей, и задерживала всех солдат русской армии - украинцев по происхождению. Центральная рада собиралась объявить этот контингент первой вооруженной силой, которой и надлежало скрепить своими штыками притязания украинских сепаратистов.
Солдаты-маршевики, украинцы по происхождению, пели - "Гей, вийди, доле, із води, визволь, визволь, серденько, із біди", - но будущего своего они никак не могли себе представить.
А впрочем, вслушиваясь в многоголосую киевскую песню в эту апрельскую ночь 1917 года, внимательный наблюдатель понял бы всю противоречивость украинской народной жизни…
2
В самом центре города, на Владимирской, из широко распахнутых и не по времени ярко освещенных окон аудитории университета святого Владимира гремел ладный, хорошо спевшийся хор юных голосов. Исполнялась песня "Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой". Пели студенты, и они действительно только что возвратились с Волги, из города Саратова, куда в первый год войны, под угрозой прорыва австро-немецкой армии на Киев, был эвакуирован университет. Вернули их теперь, после революции, не потому, что угроза прорыва отпала, а потому, что революция опрокинула все планы, правила, нормы царского примени - студенты снова собрались в стенах своей старой "альма-матер" на торжественный праздник и, вдохновленные безграничными перспективами революционного будущего, с особым увлечением и задором пели: "Первый тост - за наш народ, за святой девиз - вперед!"
А за Галицким базаром, на далекой Шулявке, где не было еще электрического освещения, а светили, шипя и потрескивая при порывах ветра, газово-калильные фонари "чудо двадцатого века", - в эту позднюю пору далеко раскатывалось эхо залихватского мотива, сопровождавшегося присвистом и притопыванием каблуков. Наигрывали "Семь сорок". То парикмахер Мунька, обладатель оригинальной, согласно паспорту, фамилии Барон и семинарист Наркис Введенский, закрыв очередное собрание "Клуба киевских анархистов", расходились но домам. С ними была Поля Каракута - девушка необычайной красоты, с двумя длинными светлыми косами и трагическим выражением глаз; из-за писаной красоты и этих светло-русых кос и обидел ее блестящий офицер-аристократ, адъютант командующего Киевским прифронтовым военным округом. С той поры и застыло вo взгляде Каракуты трагическое выражение, с той поры, не находя себе места, и начала она посещать киносеансы и танцы до утра в клубе "Мать-анархия". Мунька Барон и Наркис Введенский приметили красотку и решили сделать из нее первую в Киеве девушку-анархистку.
Не спал еще, как всегда в эту пору, и сад "Шато-де-флер" на склонах Днепра. В шантане "Шато" в прокуренном, задымленном зале звенели бокалы, стучали вилки, хлопали пробки от шампанского. Прапорщики и корнеты, с давным-давно просроченными фронтовыми отпусками, бледные с перепоя, с обезумевшими от "марафета" глазами, не сводили глаз с крохотной эстрады. На эстраде, на большом барабане, в коротенькой кисейной юбочке танцевала матчиш прославленная по всем киевским злачным местам "мадемуазель Матильда". После каждого куплета она напевала "Смотрите здесь, смотрите там, понравится ли это вам?" - и при этом подбрасывала юбочку то спереди, то сзади. Очумелые прапорщики и корнеты дружно подхватывали: "Моя мама-шансонетка по ночам не спит" - и от полноты чувств постреливали из пистолетов в электрические лампочки на люстрах. За разбитую лампочку приписывался полтинник к счету, а за выстрел в связи с военным положением полагалось двадцать пять рублей штрафа.