III
Узким тротуаром, в мглистый, туманный вечер, пробирался Заплатин по Каретному ряду. Газовые рожки фонарей слепо мигали; но вдали бело-сизый свет резкой полосой врывался поперек улицы.
Там - театр, для него еще совсем новый. До своего удаления он всего раз попал туда - не до того было.
И вот теперь - когда осмотрелся и вошел в прежнюю колею - потянуло его в театр. В Москве без этого нельзя жить.
Мечтал он пойти в первый раз с Надей. Ведь она никогда в Москве не бывала; но она опять на неделю, а то и на две, отложила приезд. Отец расхворался, и ей нельзя оставить его одного.
А на дворе давно уже октябрь.
С ней он, "первым делом", пошел бы в Малый театр. Только там она не найдет того, что было десять и пятнадцать лет назад. Да ведь и он сам уже не захватил той эпохи.
На этой неделе он колебался - остаться ли ему верным традиции и начать непременно с Малого или пойти в Каретный ряд, в театр с новым "настроением" и в репертуаре, и в игре, и в обстановке.
Каретный ряд пересилил. О билете надо было позаботиться заблаговременно. В студенческой братии этот театр - самый любимый, и почти каждый вечер в кассе аншлаг: "Билеты все проданы".
На первые два месяца у него - после взноса за ученье - финансов хватит, если не позволять себе лишних
"роскошей". Но еще раньше он - по примеру прежних лет - раздобудется и работой. Ему не то чтобы чрезвычайно везло по этой части, но совсем без заработка он никогда не оставался и не пренебрегал никаким видом занятий, от корректур и уроков до переводов и составления промышленных и торговых реклам, какие печатаются на больших листах цветной бумаги.
Добыл он себе билет на пьесу, которую читал больше двух лет назад, но не видал здесь. Она в
Петербурге потерпела примерное крушение, а здесь вызвала овации в первый же спектакль и с тех пор не сходит с репертуара.
Электрические шары всплыли перед Заплатиным, когда он вошел во двор и увидал фасад театра. Целая вереница пролеток тянулась справа клеву, и пешеходы гуськом шли по обоим тротуарам круглой площадки.
В сенях он очутился точно в шинельных университета: студенческие пальто чернели сплошной массой, вперемежку со светло-серыми гимназистов, и с кофточками молодых женщин - "интеллигентного вида", определил он про себя. Такая точно публика бывает на лекциях в Историческом музее. Старых лиц, тучных обывательских фигур - очень мало.
Это сразу его настроило как-то особенно.
Из обширного прохода с вешалками, где он оставил пальто и калоши, он не сразу стал подниматься наверх.
Ему хотелось потолкаться в этой публике, настроить себя на один лад с нею, присмотреться к лицам - мужским и женским.
Он уже вперед знал, что та пьеса, которая не захватила его в чтении, должна предстать перед ним в новом освещении. И наверное, вся эта молодежь ожидает того же.
Особенно приятно было отсутствие тех лиц и фигур, с которыми сталкиваешься, нос к носу, везде, во всех зрелищах, той скучающей или глупо гогочущей толпы, которую он, с каждым днем, все меньше и меньше выносил.
Чувствовалось, что публика пришла и приехала сюда не от одной скуки, чтобы как-нибудь скоротать вечер и пройтись сильно по водке в буфете. Она чего-то ждет, чего она никогда в другой зале не получит.
Когда раздался звонок, он почти испугался, как бы не опоздать сесть до подъема занавеса.
И все время он жалел, что нет с ним невесты. Как бы для нее все это было ново! Сколько разговоров поднялось бы между ними, в антрактах и после спектакля, за самоваром, в той комнатке, которую он уже присмотрел ей!
Его охватил почти полный мрак, когда он с трудом отыскивал свое место.
Звук гонга прошел по его нервам. Занавесь из материи - раздвинулась, подхваченная с боков. На сцене та же почти темнота. Он вспомнил, что дело в саду, перед озером, где задняя декорация - только род рамы с натуральным пейзажем и светом настоящей луны.
Он весь ушел в слух и зрение. Различал он с трудом, по некоторой близорукости; а бинокля у него не водилось; но слух у него был на редкость.
Весь первый акт он сильно напрягал внимание. Но он не мог вполне отдаться тому, что происходило перед сценой и что говорила актриса о том ужасе, когда все живое погибнет и земля будет вращаться в небесных пространствах, как охолоделая глыба.
Когда он читал пьесу, все это его не то что раздражало, а смущало. Он не мог сразу выяснить себе: в каком свете автор ставит такое зрелище, как он сам относится к попытке молодого декадента поставить эту странную вещь, где влюбленная девушка разделяет судьбу убитой - из прихоти - водяной птицы.
Да и теперь первый акт только вызывал в нем напряженный интерес, но не волновал и не трогал его.
И вдруг один женский возглас, полный слез и едкого сердечного горя, всколыхнул его.
- Кто это? - спросил он соседа, также студента.
- А та, что играет Машу, влюбленную в героя, дочь управляющего.
Со второго акта эта заеденная жизнью девушка, некрасивая, не очень молодая, пьющая водку и нюхающая табак, - выступила вперед. Актриса - он видел ее в первый раз - заставила его забыть, что ведь это она "представляет". Ее тон, мимика, говор, отдельные звуки, взгляды - все хватало за сердце и переносило в тяжелую, нескладную русскую жизнь средних людей. Ее только и было ему жаль, а не ту героиню с порывистой страстью полупсихопатки и к сцене, и к писателю - "эгоисту" с его смакованьем самоанализа и скептическим безволием бабника. Актер нравился ему чрезвычайно, лицо было живое; но все они: и декадент, и мать его - провинциальная "премьерша", и доктор, и его любовница, и дядя - судейский чиновник - все, все жили перед ним. И общее впечатление беспощадной правды держалось неизменно при чередовании сцены, где так искренно и чутко было передано "настроение".
Но душа его просила все-таки чего-то иного! После бурной сцены между матерью и сыном им овладело еще большее недомогание. Хотелось вырваться из этого нестерпимо-правдивого воспроизведения жизни, где точно нет места ничему простому, светлому, никакому подъему духа, никакой неразбитой надежде. Насмотрелся он довольно у себя дома на прозябание уездного городишки, где людям посвежее и почестнее до сих пор приходится жутко; но там в каждом, кто, как он, попал туда временно или сбирается промаячить всю жизнь, - все-таки тлеет хоть маленькая искорка! Если тебе скверно здесь, то там, где-то, люди живут по-человечески.
"И это еще не все, - возбужденно говорил он, спускаясь вниз в фойе после третьего акта. - И это еще не все!"
Ему лично, Ивану Заплатину, экс-штрафному студенту - не хотелось поддаваться "настроению" такой вот пьесы.
Она слишком обобщает беспомощную бестолочь и жалкое трепанье всего, что могло бы думать, чувствовать, действовать, любить, ненавидеть не как неврастеники и тоскующие "ничевушки", а как люди,
"делающие жизнь".
Ведь она делается же кругом, худо ли, хорошо ли - с потерями и тратами, с пороками и страстями. И народ, и разночинцы, и купцы, и чиновники, и интеллигенты - все захвачены огромной машиной государственной и социальной жизни. Все в ней перемелется, шелуха отлетит; а хорошая мука пойдет на питательный хлеб.
Погибни все они, эти нытики, поставленные автором в рамки своих картинок, - и он, Иван Заплатин, ни о ком не пожалеет, кроме вот той деревенской "девули", пьющей водку; да и то, вероятно, оттого, что актриса так чудесно создала это - по-актерски выражаясь, -
"невыигрышное" лицо.
"Сгиньте вы все! - повторял он, все в том же возбуждении. - Я о вас плакать не стану".
Художественное наслаждение он получил. Талант автора выступил перед ним ярче, ни одна крошечная подробность не забыта, если она помогает правде и яркости впечатления. Но зритель, если он жаждет бодрящих настроений, - подавлен, хотя и восхищен. Он это испытывал в полной мере.
А кругом все гудели разговоры. Все возбуждены. Но неужели никто в этой молодежи не испытал того, через что он прошел сейчас?
Чем объяснить такой успех, такое увлечение? Неужели молодые души жаждут картин, от которых веет распадом сил и всеобщим банкротством?
Он не мог и не хотел с этим согласиться.
Привлекали творчество, талант автора и небывалая чуткость сценического воспроизведения. Жизнь - какова бы она ни была - всегда ценна и дорога, если художник-писатель, художник-актер и художник- руководитель сцены - одинаково преданы культу неумолимой правды.
Заплатин ходил по фойе и глазами искал в толпе знакомое лицо, чтобы высказать сейчас все, вызвать обмен взглядов, поспорить, а главное - узнать, найдет ли он в ком-нибудь отклик на свое собственное
"настроение"? Он не хотел бы быть одиноким. То, чего всегда жаждет его душа, - должно быть не в единицах только, а в сотнях, если не в тысячах его сверстников.
И вдруг его, сбоку и почти сзади, кто-то окликнул, просто по фамилии.
Он быстро обернулся.
Ему протягивал руку небольшого роста блондин, с кудельно-пепельными подстриженными волосами, видом купчик или конторист, в очень длинном черном сюртуке и светлых панталонах.
Черты лица мелкие, бородка, особого рода усмешка красивых губ.
- Щелоков? - вопросительно вскричал Заплатин и взял того и за другую руку.
Он был на целую голову выше его.
- А ваше степенство давно ли на Москву прибежали?
Ась? Много довольны вас видеть.
- И я так же. Все сбирался тебя проведать. Да не удосужился… забежать в адресный стол.
- Зачем? В городе тебе всякий бы сказал.
- Ты все там же?
- До третьего часа… бессменно в Юшковом.
- Чаю хочешь выпить… коли найдем место?
- Согласен.