Именно в свете этих средневековых воззрений трактует проблему символа в художественной системе итальянского поэта П. Дронке в монографии "Данте и средневековые латинские традиции". Он считает, что для великого флорентийца, как и всех платоников его времени, символ был собранием видимых форм для обозначения невидимых сущностей. Приближая земное к небесному, символ расширял и углублял смысл буквально высказанного; в нем совершался прорыв к избыточности значений, за пределы какой-либо однозначности, столь характерной для аллегории. Об этом, по мнению Дронке, свидетельствует и монолог Беатриче в IV песне "Рая", в котором утверждается мысль о способности человеческого ума воспринимать сверхъестественное лишь через посредство зримых чувственных образов. В контексте таких суждений заинтересованное отношение молодого ученого к "гипотезе" Ф. Переса, предвосхитившей подобное восприятие дантовского символа, требует особого внимания, а призыв Веселовского исключить толкование "священной поэмы" из дебрей аллегорий представляется принципиальным. Он писал, имея в виду позднее Средневековье: "…как прежде символ выходил из жизни, так жизнь начинает теперь определяться внесенным в нее умственным материалом, к которому отнеслась символически <…> в этом отличие древнего развития от нового".
Суровый критик Веселовского И. Н. Голенищев-Кутузов порой предъявлял ему чужие счета, полагая, что "Веселовский упорно поворачивает Данте лицом в прошлое…". Между тем Веселовский писал: "…такое объективное создание, какова комедия Данте, возможно только на развалинах прошлого, с которым сознание уже порешило". "Данте, – утверждал он в диссертации "Вилла Альберти", заслужившей всеевропейское признание, – представляется нам с ног до головы средневековым человеком <…>, но, – продолжал он, – уже человеком, пришедшим в сознание самого себя, что уже предполагает возможность отрицания". Двойственное положение Данте "между старым и новым временем, – полагал Веселовский, – объясняет двойственные нападения на него: со стороны церкви и со стороны ученых начинавшегося возрождения".
Насколько верно такое заключение, косвенно свидетельствует аргументированный вывод Ауэрбаха. Для него (Данте. – A.A.) "история" и "прогресс", – писал он, – не имели никакой самостоятельной ценности; он искал признаки, которые могли бы придать смысл происходящим событиям, но находил лишь хаос, противозаконные притязания отдельных людей, а потому смуту и бедствия. В его глазах мерилом истории служила не сама история, а совершенный божественный миропорядок – статичный и трансцендентный принцип, который, однако, вовсе не становится от этого абстрактным и мертвым". Ниже Ауэрбах отмечает: "…позиция Данте была позицией консервативного защитника, ведущего борьбу за отвоевание уже утраченного. В этой борьбе он потерпел поражение, и его надеждам и пророчествам не суждено было сбыться. Идеи мирового господства Римской империи сохраняли силу вплоть до эпохи Высокого Возрождения, а возмущение испорченностью Церкви привело к великим явлениям Реформации и Контрреформации. Но эти идеи и умонастроения имели не более чем внешнее сходство с образом мыслей Данте […] никогда эти идеи не обладали глубиной и универсальным единством томистско-дантовской картины мира, и породили они не humana civitas [град человеческий], где объединилась бы вся ойкумена, как мечтал Данте, а нарастающий раскол созидательных сил".
Последнее замечание немецкого исследователя особенно значимо для адекватного понимания концепции Веселовского, его оценки культурного поворота, начавшегося в средневековой Италии. Известно, что Голенищев-Кутузов порицал Веселовского за "резкую оппозицию к тем ученым, которые пытаются найти в XIII веке начало перелома, в нашей современной терминологии именуемое Предвозрождением", а также за картину этого еще как будто пребывающего в неподвижности столетия, словно не совлекшего с себя, по словам Веселовского, "ветхого человека".
Но для Веселовского, обоснованно подчеркивающего очевидную связь дантовского века с томизмом, взгляд на эпоху Возрождения был отнюдь не столь прямолинеен. При защите диссертации он, впоследствии слывший радикальным позитивистом, утверждал: "В истории идей насильственных перерывов гораздо менее, чем обыкновенно думают. Эпохи упадка и возрастания, эпохи процветания и косности – все это искусственные рубрики, группирующие известное количество фактов, произвольно отгороженных для удобства изучения". Примечательно, что почти через семьдесят лет подобное мнение выскажет нидерландский историк культуры Й. Хёйзинга: "Соотношение между расцветающим Гуманизмом и умирающим духом Средневековья далеко не так просто <… > в ренессансном духе черты Средневековья были укоренены гораздо глубже, чем это обычно сознают".
Некоторые ученые XX века высказывались категоричнее. "Не существует, – заявлял на страницах влиятельного английского издания "Journal of the History of Ideas" (1943) Л. Торндайк, – разграничивающей линии между средневековой и ренессансной культурой".