Которого хотите.
А нельзя ли уж парочку?..
И князь вдруг закатился таким раскатистым хохотом, что, повалившись на спинку кресла, начал вскоре уже стонать, держась за живот обеими руками.
О-ох! О-ох! стонал князь.
Двое слуг прислушивались из передней, но так как они не могли разобрать сдавленного смеха, а расслышали только странные стенанья барина, то перепуганные, бросились в гостиную.
В то же время, в другую дверь, появилась с озабоченным видом Настасья Григорьевна, а за ней на смерть перепуганная Агаша.
Ой-ой-ой! стонал князь и, отпадая туловищем от спинки кресла, качался из стороны в сторону и ложился то на одну ручку кресла, то на другую.
Гурьев сидел пунцовый от злобы и стыда. Слишком поразительно искренен был смех князя Лубянского.
И действительно, Артамон Алексеевич, быть может, уже лет двадцать не хохотал так, от всей потрясённой весельем души.
Наконец он вдруг смолк и лицо его стало даже серьёзно. Сильная колика схватила его и уже причиняла страданье...
Несколько раз при возвращавшейся мысли и при виде сидящего пред ним Гурьева, снова срывался было смех, но боль превозмогала тотчас же и князь удерживался, едва переводя дыхание и утирая слёзы на лице.
Люди стали почтительно у дверей. Настастья Григорьевна подошла и, узнав, что дядя только смеялся, начала улыбаться...
Ну, сударь, увольте... выговорил наконец князь, вставая и показывая на передний угол, где висел образ... и на дверь. Спасибо, что распотешили старого. Я этак смолоду не смеялся. Но более не могу. В мои годы это вредно и даже может выйти смертельно. Прощайте.
Гурьев встал, и злобно, презрительно окинув всех глазами молча и быстро вышел из гостиной.
Ох, шалый... Ещё бы минуточка, обратился князь к племяннице, и он бы меня, голубушка, укусил.
Бешеный! воскликнула Настасья Григорьевна.
Совсем. Поди, теперь, что народу перекусает, пока не засадят самого.
Создатель мой! ахнула Борщёва. Бедняга... Отчего, не знаете? Волк укусил?
Нет, племянница... Это такая особая хворость... заговорил князь серьёзно, недавно в Питере стала ходить. Вдруг захватит человека... А теперь, вот, жди, ещё хуже будет народ, т.е. офицеров перебирать...
Что ж так!
Орловы братья виноваты!
Орловы! ахнула Настасья Григорьевна. Колдуют? Хворость в народ пущают!..
Князь начал снова хохотать до упаду...
II
Человек, наименее обращавший внимание на всё совершавшееся вокруг него, на хлопоты и празднества, и всеобщее радостное смятение во всей белокаменной столице был, конечно, сержант Борщёв.
Он был поглощён одной мыслью: спасти Анюту от брака с сенатором Каменским и решиться наконец на отчаянный шаг, женитьбу, которая, по всеобщему убеждению, должна была привести обоих к заточению в разные монастыри. Но так как они оба решили не сдаваться и не оставаться добровольно келейниками, то, стало быть, после такого исхода приходилось быть готовым на новую борьбу и новые подвиги мужества.
"А что если и впрямь придётся бежать из пределов российских, думал Борщёв, и идти на службу к Крымскому хану. Мне, гвардейцу и православному. Фу, Господи! Какое в свете бывает на людей диковинное стечение обстоятельств. Хорошо Анюте. Она и впрямь не русская духом и силою... Может ей там, у хана-то, покажется привольно, как на родине. Кровь крымская заговорит, материнская... А я то ведь совсем туляк, а не татарин".
И молодому человеку представлялся вопрос, печалиться или смеяться, в виду своего будущего. Выходит и грустно, но забавно.
Вдобавок Борис был убеждён, что князь, оскорблённый в своей отцовской и боярской гордости, на всё пойдёт. Он воспользуется конечно пребыванием в Москве нового правительства и многих друзей-сановников, чтобы лихо отомстить внуку за позор и за поругание его дома. На увоз дочери из дома и венчание самокруткой, без согласия и благословения родителей, всё общество смотрело почти как на преступление, равное грабежу и даже убийству. А тут ещё родственные отношения, т.е. преступление против законов церковных, стало быть поругание религии.
Да, богохульством так и поставят! решил Борис. Захотят, кто в силе, да во власти, так из меня злодея хуже Стеньки
Разина сделают, а за богохульство не монастырём уже пахнет, а Сибирью.
Однако, вместе с этими рассуждениями, Борис не падал духом и, получив деньги от матери, тотчас принялся за хлопоты. Прежде всего он разыскал квартиру Алексея Хрущёва. Он вспомнил ласковую речь молодого "рябчика" и предложение любовное и дружеское услуг и помощи в тот день, когда он просил его одолжить ему простое платье.
Хрущёв жил неподалёку от Плющихи, остановившись у одинокой старушки, родственницы по матери, госпожи Ооновской.
Большой дом, деревянный с балконами, в роде усадьбы, представился глазам Борщёва, когда он с трудом разыскал его за Пресненскими прудами. Вокруг дома не было никаких построек, никакого жилья. Громадный двор, или скорее поляна, сплошь покрытая осенней жёлтой травой и лужами, расстилалась перед домом, и по ней, извиваясь как просёлок, зигзагами, шла наезженная дорога, от ворот к крыльцу барскому. За домом был большой сад, в две или три десятины, за которым начинался заросший, густой лес, протянувшийся вплоть до Москвы-реки, и до села Петровского. Основская, действительно, жила здесь не в качестве обывательницы города Москвы, а в качестве помещицы. Деды её выстроили дом в купленном имении под Москвой, стараясь построить на краю своей земли, поближе к городу. И вот, понемногу, за сто лет, матушка-Москва всё ползла и наконец подползла к самому имению и дому Основской. Царь Алексей Михайлович ещё на охоту сюда ездил, хотя место и тогда было уже плохое для дичи, слишком бойкое, но всё ж таки бывали дикие утки, пролётом отдыхая на прудах. Теперь же тут была окраина города.