Медленно, по припорошенным снегом рельсам надвинулся трамвай брюхо его было грязно, но окна теплились слабым электрическим светом, и за тусклыми от наледи стеклами был народ, так что это было уже что-то вроде сеней, еще холодных, но уже не смертельно последний перегон перед настоящим теплом близкого дома. И народ с остановки, спеша и подпирая друг друга, втиснулся в салон. Большая женщина с девочкой влезла одна из первых.
Га-ад, иди, здесь свободней!
Вещи она сложила перед собой. У мужичка никаких вещей не было. У него и в карманах наверняка не было ничего. Он опасен пожалуй был, этот мужичок. Девочка стояла, угрюмо отвернувшись от них. Никто не смотрел на эту троицу, как обходят взглядом паршивую собаку или спящую на тротуаре безобразную пьяную бабу. Широкая женщина с малым, как сгусток, мужчиной были в толпе одни. И с ними одна девочка.
К дому я шла против ветра. При каждом порыве гремели надорванные куски железа. Стена ветра давила с космической плотностью пустоты. Там, в полях, для застигнутого путника это смерть, здесь напоминание, что ты только тварь дрожащая. Грязное, сосульчатое тело трамвая, тусклый оранжевый свет, ледяная дрожь. О, господи, так ли уж много отделяет нас, прилепившихся пуповиной к теплому брюху земли, от черного космоса? Там, в вымороженных глубинах случаются пары, где крохотная, яростно плотная звезда срывает с красной большой тающие ее покровы и заверчивает в воронку, и расшвыривает, как магнит вблизи вращающегося ротора. «Гаад, а гад, куда ты пошел?» Никуда им не уйти друг от друга в тесной, двойной системе. Яростное, невероятной плотности нутро, отрывающее от рыхлой обреченной спутницы слой за слоем. Сгусток, все падающий внутрь себя до свepxcвинцовой тяжести, продолжая отрывать от красной, большой звезды кусок за куском. Однообразие отчаянья, жестокости и смерти. В какой-то момент, избавившись почти от всей себя, вторая звезда сама спадется до плотного ядра. И окажется, что однообразно-свирепая перетасовка, казавшаяся бесконечной, внезапно и быстро, слишком быстро, закончена, и проступит иное, может быть, третье, по сложной орбите обегавшее их.
Конечно, рядом с большими, грудастыми женщинами даже высокие, но худые мужчины выглядят мелкими, но эта девица не разрешала себе быть обширной изо всех сил она делала из себя жердь.
А впрочем, что же, это уже из другой оперы. Элита и сливки. Есть и у них свои судьбы и горе. Но они уже опосредованы литературой, искусством живописи и модельеров. Это как познанные законы, заключенные в машину: КПД мал, но отключен от шумов мира. Много твердых остатков, которые уже ни во что не годятся. Жизнь живее, и ничто, даже такая штука, как то, что женщина обширна и мягка, а мужчина скатан, уплотнен, не проходит бесследно.
Кабальеро высоко задирал голову, потому что был маленького роста и потому что у него было чувство собственного достоинства. Но любимая женщина, уйдя, уничтожила его. Она оставила Кабальеро, уйдя с бесталанным актером, который очень скоро стал ее бессовестно обирать и подкладывать под нужных людей. Кабальеро умолял ее вернуться, но она вошла в штопор. Он пробовал утешиться с другими женщинами, но потерял необходимую мужчине уверенность в себе. Он был несчастен и опозорен. Он ловил знакомых, чтобы рассказать им в подробностях о своей очередной неудаче. Как другие плачут, он постоянно болтал, рассказывал, шутил. Он шутил и над своей болью:
Маленьким не больно падать земля всегда с ними рядом.
Он говорил женщинам:
Ты вечером дома? Я приду к тебе.
Неудобно люди могут плохо подумать.
Пусть будет плохо
как принято было в Нахаловке, так назывался район раньше, теперь же это был Город-сад, сложили молодым Евсюкам дом. Вдвоем рука об руку они и вошли в него.
А дети, и правда, посыпались да все сыкушки, хоть бы один сын. В доме писк, рев, шлепки, крик, всё вверх тормашками, где попало и как попало. Полина хваталась сразу за все, бросала одно, бежала к другому, забывая мусор посреди комнаты, кипящее на плите. Тесто перекисало, дети вываливались из люлек, прищемлялись в дверях, каши пригорали, одно пересаливалось, другое вообще несолено оказывалось, веревки с бельем обрывались, соленье прокисало. Евсюка жалели: спокойный мужик, а в какой ад попал.
На сочувственные намеки соседок Евсюк не отзывался иногда казалось, не очень-то он и слушает, о чем они, уж очень невпопад отвечал, а то и вовсе кивал головой и продолжал путь. Иная и прямо спросит, усмехнувшись для приличия, не спалила ли еще Полина дом Петро оглянется на дом, не горит ли и в самом деле, соседка рассмеется, и тогда, успокоившись, что это шутка, Петро и сам улыбнется, простенько пошутит: «Да нет, пока еще не горим, оно нам ни к чему».
Придет домой, умоется, переоденется, спокойно поест недоваренное, недосоленое и по мужским своим делам: где что подберет, на место унесет, где что подтянет, прочистит, перевяжет, укрепит; какую обувь подобьет, а то и сразу за какой механизм или орудие возьмется.
Дважды случилась смерть среди детей и каждый раз он стоял над своей Полиной, положив руку на ее потную от горя, дергающуюся голову.