Нагибин Юрий Маркович - Дело капитана Cоловьева стр 5.

Шрифт
Фон

Да, переход на погоны совершился, когда Соловьев уже загремел в штрафную роту, даже самое слово «офицер», бытовавшее полулегально в военной беллетристике и торжественных речах скорее как образ, нежели реальное понятие, лишь недавно обрело право официальности. Потому и произнес Соловьев с таким вкусом: «офицерские погоны».

Еще через некоторое время он сказал:

На аэродром я не вернусь. Хватит! В пехоту пойду. Довольно мне фрицев перемогать, пора самому лупить их в хвост и в гриву.

Все это было хорошо и естественно, а подпортило мне настроение его пение. Непривычный к вину, я задремал и когда очнулся от короткого, неудобного сна, мы мчались лесной просекой, отмахивая ели, и Соловьев распевал:

Цветок душистых прерий,
Ты мне милей свирели

Твои глаза, как небо голубое,
Волнуют кровь отважного ковбоя!

«Вот уж верно ковбой! злобствовал я про себя, нарочно забывая, что ковбой вовсе не шалый рыцарь прерий, как полагают все мальчишки,

а коровий пастух. Спас полюбил, не вышло убил! И все это с какой-то зловещей простотой»

Но, расставаясь с Соловьевым в Киришах, я вновь ощутил к нему прилив симпатии. Все-таки он мой крестник, этот смелый, бурный, способный к большим и ярким делам человек! Да, он совершил тяжкое преступление и понес заслуженную кару, но он искупил свою вину, так чего ж мне, юристу, преследовать его в своей душе? Он рвется на передний край не только из молодечества, совесть толкает его туда, где горячее, опаснее; сознательно или бессознательно он будет и впредь искупать вину перед жизнью, на чей святой закон посягнул.

А Соловьев был искренне взволнован и растроган. «Кто знает, свидимся ли еще, товарищ майор, а только для вас за вас» он не мог договорить, махнул рукой и отвернулся

И вот я наконец дома. С некоторых пор мое суровое холостяцкое жилье я занимал пристройку в полуразрушенном бомбой бывшем купеческом особняке стало привлекать меня новоявленным уютом. Мой начальник, как-то заглянув ко мне, был потрясен убожеством моего быта. Особнячок находился довольно близко от железной дороги, которую немцы регулярно бомбили, не имело смысла вставлять окна, что ни день вылетавшие от взрывной волны, и я забил окна фанерой, да и вообще не имело смысла устраиваться фундаментально, поскольку я собирался вот-вот переехать в более тихий район. У меня не было никакой мебели, кроме раскладушки, табурета и двух ящиков из-под пива, изредка поступавшего в генеральскую столовую. Печурка нещадно дымила, но не давала тепла, из всех щелей и с потолка несло, и хоть я не пил, не курил и не собирал компании, жилье было чудовищно замусорено, захламлено черт знает чем: какие-то бумажки, старые газеты, консервные банки, раздавленные спичечные коробки, и откуда-то окурки и даже пустые бутылки. Начальник обругал меня, назвал мой образ жизни «цыганским» и прислал мне из резерва выздоравливающего после ранения сержанта. «Ранение» слишком сильно сказано, сержанта просто царапнуло осколком мины по плечу. Этот здоровенный, флегматичный малый оказался на редкость ловок, толков и домовит. Он законопатил щели, утеплил потолок, вымыл полы, вставил стекла, наладил печурку и приволок откуда-то старинный столик с инкрустацией, качалку и потертое, но очень удобное кожаное кресло. Лампы он снабдил абажурами из цветной бумаги. Только тюлевых занавесок да фикуса не хватало для полной буржуазности. Теперь я с удовольствием думал о том, как приду домой, разденусь, разуюсь, похлебаю супа и усядусь в кресло читать «Три мушкетера». Сержант обладал еще одним незаменимым достоинством молчаливостью. Подобно славному Гримо, слуге благородного Атоса, он держал рот на замке. Но если на меня находил разговорный стих, сержант покорно вступал в беседу. Золото, а не сержант, и я с грустью думал, что скоро лишусь его.

Я не предупредил сержанта о дне своего возвращения, но он словно ждал меня: печь весело потрескивала, похлебка из горохового концентрата бурлила и благоухала, возле насвежо застланной кровати стояли шлепанцы. Сержант молча козырнул, забрал мои валенки, полушубок, портянки и вышел в сени.

Вскоре он вернулся, повесил стираные портянки сушиться, а валенки посунул к печке. Он тихо хозяйствовал, а я следил за его плавными, спокойными, округлыми движениями и недоумевал, почему моя ублаготворенность начинает вытесняться каким-то глухим раздражением.

Я глядел на этого дебелого, мучнистого парня с широким, приспущенным задом, тяжелыми ногами и долгой, толстой шеей, увенчанной маленькой не по туловищу головой, на его походочку с перевальцем и не мог взять в толк, кого он мне так мучительно напоминает.

Сержант снял с печурки надраенный до блеска, лишь по донцу обгорелый котелок и перелил в тарелку духовитую, припахивающую свининой и лучком похлебку, поставил на стол. У меня защипало в носу от перечной горечи, а рот наполнился голодной слюной. Готовил сержант знатно, и можно лишь удивляться, как ухитрялся он из нашего скудного и однообразного пайка создавать такую вкусноту.

При своем неладном крое сержант вовсе не казался уродом, в его чистой коже, светлых, ясных красках ощущалась хорошая крестьянская порода, он не был сырым, тестовым, а мясным, костяным, это и придавало плавную точность его движениям. Но кого же он напоминал, и почему во мне шевелилось недоброжелательство к тихому, кроткому парню?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора