Ты где до войны работал? спросил я его.
На молокозаводе.
Я невольно усмехнулся: уж очень подходило место работы к его сметанному облику.
Думаете, товарищ майор, что я пенки снимал? сказал он без обиды и вызова, с каким-то грустным достоинством.
Меня поразила его проницательность,
я чуть смутился.
Да нет Просто вид у тебя такой кормленый и с чего только? Старый запас? С наших харчей не раздобреешь.
Здоровьем вышел, пояснил сержант. Меня из Ленинграда ногами вперед вывезли, кожа да кости, а через три недели я в своей комплекции был, врачи даже удивлялись. С ячневой каши, горохового пюре да комбижиру всего себя восстановил. Другой наворачивает глядеть страшно, а дохляк-дохляком, все в глист идет, а у меня организм всякую пищу на пользу себе усваивает.
Мне понравилось его обстоятельное, серьезное объяснение. Видимо, сержант уважал и ценил завидные свойства своего образцового организма, но тут я вспомнил, что на несытом нашем фронте, в промерзших блиндажах сидят худые, измученные люди, чьи организмы отнюдь не обладают столь завидным свойством, и впившийся клещом в денщицкое житье парень с пустяковой царапиной стал мне снова неприятен.
Слушай, а почему ты не на фронте? Ты же здоровый совсем.
Не посылают
Может, забыли о тебе? Ты бы напомнил.
А зачем? искренне удивился сержант.
Ну, конечно, здесь подходяще, тишь да гладь, кино через день да и баб хватает! сказал я с неожиданной для самого себя злостью.
Он вздохнул.
Этим не интересуемся. Сержант замолчал, но затем словно почувствовал, что я жду еще чего-то. Я, товарищ майор, на войне с первого дня. Имею пять ранений, из них два тяжелых, а война вон только начинается. Чего мне торопиться, здесь, верно, и тихо, и сытно, и пули не летают, почему же не отдохнуть? А фронт от меня не уйдет, да и мне от него не уйти, до Берлина вон как далеко!..
Он вдруг устремился к печке с гусиным своим перевальцем и отодвинул от ее жара завонявшие паленым валенки. Меня осенило: «Гусак, вылитый гусак, вот он кого напоминает!» И вспомнилось соловьевское: «Променяла меня на какого-то гусака!»
Слушай, сержант, а ты давно здесь отдыхаешь?
Недавно.
А летом?
Тогда я по тяжелому ранению был, он снова вздохнул. Сейчас меня обратно задело.
А ты знаешь, что Соловьева реабилитировали? сказал я, не испытывая никаких сомнений на его счет.
Это как понять?
Простили и звание вернули. Он скоро здесь будет.
Заслужил, значит
Скажи, сержант, только честно, какие отношения были у вас с Тоней?
Известно, какие, ответил он тихо и вовсе не удивленный вопросом, любовь у нас была.
А как же Соловьев?
Она была ему очень обязанная. А больше ничего. Нешто он ей пара?
Боялась?..
Он пожал плечами.
Жалела Жалела и щадила его самолюбие.
Не знаю отчего, но я сразу и до конца поверил ему. Не нужен был Тоне блестящий капитан Соловьев с его крайностями и фейерверком, книжным романтизмом, с картинной на всеобщее обозрение преданностью, коренящейся не в тихой доброте, а в самолюбии. Он ничего не требовал от нее, но он считал ее своей собственностью, что и доказал с помощью пистолета. Он не допускал и мысли, что она может иметь свою судьбу, полюбить другого, а она взяла и полюбила простого, ясного парня, надежного и домовитого, сердцем угадав в нем спутника, мужа, отца своих детей. Но она щадила Соловьева да и побаивалась, поди, не столько за себя, сколько за сержанта, и оттягивала объяснение. А возможно, она надеялась, что капитан сам к ней охладеет, утомившись затянувшейся игрой, или, поверив слухам, отступится в молчаливой гордости. Но она ничего уже не боялась, только жалела, щедро, по-женски жалела человека, сперва подарившего ей жизнь, потом отнявшего, когда мертвеющими губами уверяла в своей любви и верности. Она не знала, что истина откроется на операционном столе, она хотела расплатиться с Соловьевым за его хорошее.
Товарищ майор, послышался тихий, вежливый голос сержанта. Откомандируйте меня в часть. Столь же убежденно и просто он только что уверял, что на фронт ему нечего спешить.
Опасаетесь встречи с Соловьевым?
Да, подтвердил он серьезно. Не простил я ему ни Тони, ни ребенка нашего. Он горячий, может резкость сказать, зачем погибать лишнему человеку?
Ладно, сказал я, сделаем. Вы только сами на него не кидайтесь.
А зачем? холодно сказал сержант. Войне горючее нужно.
Я выполнил его просьбу. Больше мы не виделись. Сержант вскоре погиб в боях под Синявином, где была прорвана Ленинградская блокада.
А вот с Соловьевым мне довелось встретиться много лет спустя. Это случилось в старинном городке Суздале, куда я приехал причаститься русской старины. После осмотра Покровского монастыря, в чьих стенах разыгралось невиданное в человечестве надругательство над женщиной беременной Соломонией из рода
Сабуровых, которую муж ее, государь Василий III, насильно постриг в монахини за «бесплодие», я решил подкрепиться. Неподалеку от центра находился ресторан, оформленный под старинную русскую харчевню: там стояли нарочито грубо сбитые столы и лавки, еда подавалась в глиняных горшочках, а квас в кувшинах. Гардероб обслуживала носатая старуха в кокошнике и шушпане. Я сдавал ей пыльник, когда ввалилась компания охотников. Огромные в своих брезентовых плащах и болотных сапогах, с ружьями в кожаных чехлах, заплечными мешками и сетками, набитыми дичью, пахнущие лесом, торфом, порохом и кровью, они производили много ядреного мужского шума: басили, прокашливались, харкали, что-то роняли, шмякали, в них ощущалась та наивная показушность, какой отмечены все городские охотники.