Толстой был далек от того легкого моцартианско-донжуановского темперамента, который был свойствен Пушкину. Здесь ближе к Пушкину Иван Бунин с его «Легким дыханием».
Обратил Толстой особое внимание и на строфы, в которых Пушкин свел на брегах Невы Онегина и «воображаемого автора». Толстому очевидна была граница, разделяющая Онегина и того, кого принято называть «образом автора», он вполне осознавал некий прием, используемый Пушкиным с целью уверить наивного читателя, что он, собственно Пушкин, и Онегин различны между собой. Потому Толстой и выделил те фрагменты в 46-й и 48-й строфах первой главы, где ощутимо это различие.
В эти дни он продолжал работу над своей трилогией «Детство», «Отрочество», «Юность».
«Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти, писал он в своей первой повести, освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений» (1, 43).
Толстой подметил характерную деталь, указывающую на границу, разделившую «воображаемого автора» и Онегина, он подчеркнул две строкидвумячертами:
Толстой прекрасно понимал, что граница между создателем произведения и действующими в нем героями всегда есть, и она четко обозначена как в пушкинском романе, как и в его трилогии. Об этом он заявил сразу же, как вышло в свет его первое печатное произведение повесть «Детство».
27 ноября 1852 г. он писал издателю Н. А. Некрасову:
«Заглавие: Детство и несколько слов предисловия объясняли мысль сочинения; заглавие же История Моего Детства, напротив, противоречит ей. Кому какое дело до историимоегодетства? Последнее изменение в особенности неприятно мне, потому, что, как я писал вам в первом письме моем, я хотел, чтобы Детство было первой частью романа, которого следующие должны были быть: Отрочество, Юность и Молодость» (59, 214).В строфе ХХ обвел карандашом первые две строчки и тем самым как бы зафиксировал самое главное:
героини он вновь обратился только в финале произведения. Отчеркнув целиком 41-ю строфу восьмой главы, Толстой точно определил свой угол зрения на героиню. От горестного состояния души, неразделенного чувства влюбленности до женщины, не только все понимающей, но и в глубине души прощающей человека, которого она любила и любит.
Последняя строфа четвертой части, видимо, как-то по-особому подействовала на Толстого. Он отчеркнул ее всюкраснымкарандашом. Не потому, что под руками карандаша другого цвета не было, а потому, что смысл этой строфы был обращен к читателю, к глубинным основам духовной жизни.
По разные стороны
баррикад жизнь разводит людей. Но в произведениях Пушкина и Толстого герои сложнее любых схем и обобщений. Отсюда неоднозначность чувств и мыслей Татьяны, предсмертные прозрения влюбленного романтика Ленского, после хандры, бессмысленных скитаний вхождение Онегина в доселе неведомое ему пространство настоящей любви. Глубокое чувство в Онегине возникло не на пустом месте, а после мучительных исканий смысла жизни, перенесенных мук от совершенного им преступления.
Толстой не оставил без внимания строфу, обращающую читателя именно к такому восприятию образа героя. В ней он подчеркнул только одну строчку «Лесов и нив уединенье»: