Весь красный и мокрый, натурально с головы до ног мокрый от слёз и всё ещё трясущийся в недовыплаканном рыдании, грязный, избитый. У Лены не получилось даже спросить, что с ним. Она вошла резко в квартиру, повинуясь нечеловеческому желанию влепить ему со всего размаху пощёчину за то, что так нервы вымотал, но сдержалась, поразившись самой себе. Никита сейчас последний на всём белом свете, кого нормальный человек захотел бы ударить. Он же, наверное, от этого схлопнется в ничего.
Но в квартиру всё равно уже вошла. И вместо того, чтобы с размаху влепить пощёчину, влепила объятие. Самое крепкое, какое только было. Он не ответил, но уткнулся сверху вниз носом в плечо, в холодный с мороза пуховик, и сотрясал её, как прибой. Лена, хлопая его по спине, осторожно отвела на кухню слушался, как миленький. Усадила на стул. Снимая прямо тут пуховик, подумала о том, как неистово накурено, сколько по столу разбросано пачек, початых и непочатых, окурков и зажигалок. Господи, он же не курил никогда, очень яростно не курил!
Машинально включила чайник, принимаясь хозяйничать на его кухне, как на родной. Хотя на конкретно этой чужой кухне не хозяйничала ни разу, да и была-то всего раз шесть. Мама Никиты очень, очень вкусно готовит так вкусно, что даже подойти и спросить рецепт стесняешься. Потому что у магии нет рецепта, у неё только огромный талант и непостижимое для простых смертных искусство звонко и чисто щёлкать пальцами.
Заварила на двоих чаю, смела со стола мусор, села и наконец снова спросила, что случилось. К счастью, на этот раз без «твоих матерей» и прочей ругани когда всё по-настоящему серьёзно, как раз не до ругани становится.
И Киту, который думал, что ему теперь придётся самому умереть с этой невысказанной не-тайной, потому что высказать её некому, вынужден был что-то ответить. От тяжести задачи даже рыдать перестал, зажмурился всем телом сжался, закусил до крови губы просидел так пару минут и выдохнул:
Её больше нет.
Непонимающее молчание; в глазах Лены промелькнул и сгинул маленький, неспелый такой страх. Вторая попытка:
Мамы. Моей. Моей мамы больше нет.
И всё. И всё, и ничего больше, вот так вот, в четырёх словах, а внутри океан, вселенная, целая вечность пустоты, и эти четыре слова она засасывает и теряет в одночасье, моментально. Так же, как засосала и потеряла маму. Мамы нет больше; даже слов об этом больше нет; только невнятная, неопределённая, бессмысленно-болючая память.
Но Киту теперь кажется, что любых слов мало. И он выжимает из себя ещё только чтобы не молчать, спасибо, намолчался:
Самолёт из Исландии. Разбился. Она на нём домой летела.
Лена ищет, что сказать, никогда прежде ничего не говорила, не было таких ситуаций, а он продолжает:
За чемоданом я не поехал. И опять не поехал. И телефон выключил, чтобы не звонили. А они курьера прислали мешался, наверное. Но я и курьера не впустил. Он уехал. С чемоданом.
Всё, высказался, слова закончились. Осталось ещё одно виноватое признание:
Я его не открыл бы. Не могу. Не смогу.
Никита, если я могу чем-то помочь Да ну, к чёрту, тут ты себе только сам поможешь, и то вряд ли. Короче, если что-то нужно, я всегда могу
Не нужно. Спасибо, ответил Кит, и на этом его лимит исчерпался. Несколько минут назад он, сам того не понимая, обрадовался приходу Лены, тому, что он хотя бы не один больше. Теперь, после этих её слов, ему стало в тысячу раз тяжелее. Он прекрасно осознавал и раньше, что никто ему не поможет. И что если вытягиваться со дна, то делать это самому. Но он ещё не был готов никуда себя вытягивать. Ему нужно было ещё время, не важно, сколько, просто больше времени на эту чёртову пустоту.
Пустоту, в которую так хочется шагнуть самому. Чтобы не страдать. Чтобы просто не-быть, на то оно ведь и небытие, чтобы не чувствовать в нём боли. Потому что его ведь всё равно в «здесь», в «сейчас» больше нет его не стало тоже. Не в тот же момент, но когда позвонили из аэропорта. «Человекоподобных останков нет».
Кит больше ничего не сказал, он был глубоко внутри себя. Но всем своим видом он так люто ненавидел Лену, так хотел, чтобы она ушла и никогда больше не появлялась, что ей стало сумасшедше не по себе. Она понимала, что нельзя сменить тему там, где весь воздух эта тема. Но она встала, чтобы делать что-то ещё, только бы на Никиту не смотреть. Он сам выглядел сейчас куда хуже мёртвого.
В отличие от всего остального в этой квартире, посуда идеально чистая. Ничего съедобного ни на столе, ни на плите, ни возле неё. Лена открыла холодильник, но там тоже было пусто.
Ты сегодня ел? молчание.
А вчера?
Ты когда вообще ел в последний раз? молчание снова. Пооткрывав все ящики, Лена нашла пачку каких-то макарон, поставила вариться. Минуты четыре прошли в полной тишине, она почти забыла вопрос, но Никита вдруг на него ответил:
Я не помню.
Ещё через несколько минут тишины Лена поставила перед ним тарелку макарон. Он посмотрел пустым взглядом, отвернулся, не притрагиваясь к еде. С неестественной, лживой сердитостью, будто бы пытаясь взять его на слабо, девушка спросила:
Мне тебя что, кормить с ложки, как маленького?
Но на слабо Кит не брался был, получается, слишком для этого слаб. Да и чувствовал он себя сейчас именно этим маленьким, которого надо кормить с ложки, поить из стаканчика с намертво прикрученной соской (обязательно ведь уронит, не хотелось бы потом вытирать), умывать фартучком. Лена а что поделать? взяла действительно ложку в руку, повернула за подбородок к себе голову одногруппника, поднесла макароны ему ко рту. Спасибо хоть, Никита его открыл.
Начал жевать.
Когда Лена отстала от него с этими своими макаронами, пододвинула чашку уже остывшего чая и принялась мыть тарелку, он снова заговорил, с трудом выбираясь из пучины своей пустоты, продираясь сквозь неё:
Я думал, я давно уже взрослый. Но я нет. Я был к такому совершенно не готов. Пока не пришёл Димка, я её ненавидел за то, что она со мной так. Будто бы она нарочно. Назло мне: умерла и бросила. Не знаю только, за что. Мы не ссорились, ничего, просто взяла и умерла, начала первая, вот с такого вот бессовестного поступка, и вдвойне бессовестного потому, что не отыграешься. Даже если умереть в ответ тоже, ей уже всё равно. Ты взвесь только: я умру, а моей маме, моей любимой маме, будет всё равно. Я умру, а она ничего не почувствует по этому поводу. Вот за это я её и ненавидел.
Но потом пришёл Димка, и в его глазах, получается, я во всём виноват. Почему? Почему? Кто его разберёт? Пришёл, наорал, что мама умерла из-за меня. И точно так же ушёл. Дверь, кстати, не закрыл, а тебе я открывал почему-то Когда вставал, зачем? Не помню. Могли ведь и ограбить прийти, а впрочем, ну его, наплевать. Ограбили бы, убили
Когда Димка ушёл, я понял, что и правда я виноват. Я ведь мог маму попросить не улетать. Или не лететь в Исландию. Что там вообще делать, в этой Исландии? Там кроме вулкана вообще что-то есть? Мало ли где есть вулканы! Если бы не послушалась, я мог бы поднять голос, приказать, потребовать, я же мужчина в доме, прежде ни разу не пробовал, даже в детстве, даже подростком, но всё когда-то бывает в первый раз послушалась бы, заставил бы послушаться Но я ничего не сделал.
Я не знал, что так будет, не думал, не предчувствовал, но так разве это оправдание? Был бы хорошим сыном почувствовал бы. И остановил. И ничего страшного не случилось бы. Она бы вернулась откуда-нибудь: из Перу, например, она тысячу лет не была в Перу и мы бы пили потом с ней вместе что-нибудь лимское лимийское какую-нибудь виноградную водку Но я не почувствовал. И всё. И переиграть не смогу, второй попытки не будет, финита ля ля ля вида, финита, всё! дыхание Кита участилось, он готов был вот-вот разрыдаться вновь.