– Не за что, – артикулирует он, поверхностно задетый. – Во-первых, я услышал не только последний пассаж. Во-вторых, не вижу причин пошло улюлюкать при мысли об интимном действе, на которое меня не приглашали, сколько бы девушек в нём ни участвовало.
– Что с тобой не так? – гусеница комично хватается за сердце, но тут же лицо её вытягивается: – А со мной? Почему я именно пошлого улюлюканья от тебя ожидала? Я-то где такого набралась?
– Очевидно не на болотце, – усмехается он. – Остаются безвоздушные замки.
– Я же просила не перенимать эту терминологию.
– Так я прав?
– А сам как думаешь?
– Значит, из массовой культуры надуло?
Гусеница неопределённо пожимает плечами и уходит в себя, чуть ли не окукливается, поэтому предположение о влиянии массовой культуры он обдумывает в одиночестве.
Когда живёшь на стыке мыльной оперы и легенды, когда сам являешься чем-то между мифом и мелодрамой, потребность в коллективных химерах, коими увлажняет себя дневная вата, резко снижается. Но что бы гусеница ни говорила о капсулах и дрейфующих в пустоте осколках, нет затона, который был бы как остров. В болотце каждый тащит свою мишуру, свою фантасмагорию, свою вату – дневную, сахарную и прочую. К тому же гусенице необходимо быть в курсе поветрий – чтобы угадывать желания избранной публики, приглашаемой в безвоздушные замки, или чтобы заражать гостей свежими грёзами.
– Теперь понимаешь, что стоит за «Он мне понравился»? – спутница возвращается в мир живых, раздирает сигаретный фильтр, тянется к урне длинно, беспозвоночно.
– Не оскорблял взор и на ощупь был не противен?
– Да. До сих пор не разобралась, что за интересная прошивка у вашего подвида, но когда есть результат, некогда анализировать причины. Знаешь, рассказываю – и на месте прожжённой и проницательной себя обнаруживаю влюблённую дуру.
– Что?
– То, – смеётся гусеница. – Ни на чей счёт не делала скороспелых выводов, а с ним – насмерть вцепилась в умозаключение поспешное и неблагоприятное.
– Это какое?
– Я априори не рассчитывала на взаимность. На том основании, что с рук на руки мне его передала не женщина, – поднимает брови гусеница. – Благодарю, мне нынче лень закатывать глаза, но кто-то же должен. В общем, ярусы над болотцем переживали расцвет, апельсин, перезревший на ветке, истекал патокой и приманивал насекомых, душок сахаристый и горький бродил и густел, словно я наконец получила идеальный распылитель, а чутьё говорило, что идеального распылителя не просто потянуло ко мне на первой минуте знакомства – поволокло. И что? Я решила, что выдаю желаемое за действительное. Его трясёт, стоит мне в комнату зайти, а я получаю извращённое удовольствие от того, что нравиться ему не могу, но он у меня есть, и всё, что происходит с ним – дурное, хорошее, жуткое, сладкое – исходит от меня. Длилось это счастье недолго. В смысле, он предсказуемо проложил дорожку на болотце. Пришлось напоминать себе, что приключения, которые он находил на свой потрёпанный организм там, тоже исходят от меня. Даром что не по моему расписанию и уже не по моей воле. Вот ты сидишь с каменной рожей, а должен изумляться: как дошло до фарса, именуемого свадьбой?
Гусеница достаёт новую сигарету, но не поджигает её. Изрекает:
– Когда этот потрёпанный организм влез в долги, чтобы в любви объясняться с кольцом в дрожащих пальцах – не потому, что рассчитывал на согласие, а потому что без кольца не «про любовь», а «как всегда» – это было хренеть как романтично. О, вижу: теперь ты считаешь меня клинической идиоткой.
Так он понимает, что исповедальный покерфейс треснул, и за ним проступила физиономия «Не хочу ничего говорить, но всё равно скажу».
Опять, опять. Порядок знакомых слов изменён, часть лексических единиц вырезана, несколько строк добавлены – и пожалуйста: другая песня, другие голоса, другая акустика, но скулы по-прежнему сводит от неловкого узнавания, от не подлежащего произнесению, осипшего, трагикомического: «Где я это всё уже слышал?».
Идиоткой он гусеницу не считает, но начинает подозревать, что сердце под лунной плотью занято не только перекачиванием крови. Внезапная нежность невесома как фонарная лужа на глухой стене, а вспыхнувшее сострадание почти оскорбительно.
Сейчас бы выпасть в пограничную зону – недалеко, ненадолго. Не разжимая зубы в дневной мякоти, проржаться хором с замшевыми стервецами, от души поаплодировать покойному приятелю, ибо явиться на сцену бесповоротно скомпрометированным, усугубить дело топорным, непосредственным, безответственным подкатом недолюбленного подростка и добиться эффекта, не противоположного желаемому – это высокий класс. Сейчас бы качнуться за черту и сквозь млечную пелену наблюдать, как выползает на грязный снег и нарезает круги вокруг скамейки собственное сердце, по ряду свидетельств существующее исключительно для перегонки крови, а то и просто для красоты. Однако без шулерских катапульт в пограничье можно рухнуть по случайности, но не по прихоти.
Поэтому он торопливо закуривает, а гусеница усмехается:
– Так мы начали делить постель и прочие поверхности. Больше ничего не изменилось: мистерии этажей над топью венчали нас на свой лад, а про идею устроить мякотный водевиль – вступить в официальный брак – мы толком не вспоминали. Насчёт болотца я выдвинула требование: присутствовать, но не нырять. Он пошёл дальше: обещал, что будет счастлив без вылазок за черту. Мои ожидания не были обмануты: счастлив он был неделю, а потом – брызги фонтаном – сиганул в обожаемое пограничье. К тому же он был патологически неверен. Да, это я говорю. Возможно, он из принципа влипал в истории, которые режиссировала не я, или по природе своей был из тех, кому дай гермафродита – заведут девочку на стороне и мальчика, чтобы с ним изменять девочке, и станут обоим изменять со своим гермафродитом. Смешно тебе? Чего ты ржёшь, если тебе не смешно? Как докатилось до свадьбы… По-дурацки. Ты замечал, что люди, в сущности, не выходят из младенчества? Когда их что-то гложет, они не могут подать иных сигналов, кроме нечленораздельного рёва, но взрослые особи осваивают речь, и это окончательно запутывает дело. Они думают, что делятся информацией, а получается рёв, только составляют его не всхлипы и крики, а штампы, снятые с чужих языков при невыясненных обстоятельствах. «Давай уедем», – сказал он мне. Обыкновенная пьяная истерика, идея фикс – «Давай уедем». Будто ему не всё равно, откуда шастать в пограничную зону. «Я умираю от холода в твоих безвоздушных замках». Ага, безвоздушные замки – ад, цирк, эшафот, ледяная пещера и раскалённая сковородка в одном флаконе, самое страшное, что можно вообразить… Ан-нет, из ватной мякоти он сбежал в левое болотце и даже оглядываться лишний раз не желает. «У нас всё не как у людей». Действительно, с чего бы: у нас – и не как у людей? Следом: «Насилие над собой требуется только от меня, а ты продолжаешь делать то, что делаешь». В ту ночь я наревела много такого, чего не имела в виду. Даже не думала. Сказала, что он любит лишь себя в пограничной зоне, а ко мне прибился, потому что так удобней. Напомнила, что его дом, красивая обёртка, пища, которую он поглощает столь избирательно и с таким трудом, но без которой сдохнет, яды не болотного образца, которыми он разнообразит свой досуг – мои. Спросила, что он может предложить мне в качестве «нормального человека». По-моему, тебе захотелось меня выпороть.
– Железным прутом, – кивает он без улыбки, но тут же добавляет: – Крайне справедливая отповедь.
– Которая неизвестно откуда вылезла и неизвестно что означала. Зачем мне «нормальный человек»? Я, может, и спать бы с «нормальным человеком» не смогла. Зачем мне что-то «предлагать»? Мне повезло, у меня всё есть. Конечно, мы страстно помирились – настолько страстно, что от безысходности поженились. Очередная жалкая попытка объясниться заимствованными способами. Теперь думаю, мириться надо было ещё активней, вышибить из «благоверного» запоминалку вместе с мозгом… Но этот поезд было уже не остановить.