– Боги мои… – его прорывает и почти уносит. – Блестящая ветошь! Блестящая болотная ветошь! Добыча происхождения сомнительного, читай не вызывающего сомнений… А я уже сутки недоумеваю, зачем оно тебе сдалось – неужели из спортивного интереса? Засада. Замкнутый круг. Делать назло, действовать по приказу… И то, и другое – антонимы свободы.
– И кого эта мудрость хоть раз остановила? – спрашивает гусеница с нехорошей вкрадчивостью. – Знаешь, что мило? Из тебя так и прёт сочувствие к моей персоне, которого я вообще не ожидала, но ты на его стороне. Если я скажу, что он был ненадёжен, эгоистичен, жесток, и сам себя загнал в порочный круг – ты не станешь спорить именно потому, что ты на его стороне и оттуда меня жалеешь.
Формулирует она чётко: не придерёшься. Конечно, он на стороне своего приятеля – где же ещё ему быть, и речь не о раздаче резолюций «прав» и «виновен» – он таким не занимается. Слушая гусеницу, он мчится по зеркальному лабиринту, который тем и отличается от зеркального зала, что кроме стен имеет коридоры. Бежит, не глядя по сторонам, в противном случае крышу снесёт с концами, но гонка с завязанными глазами чревата не только ударами о стекло. Сквозняк, шорох, хруст, ругательства, смешки… Не врезавшись, принял бы встречный вихрь за очередного себя – преломлённого, отражённого. Но осязание не лжёт, в объятиях его – другой, того же поля – макового, не иначе – ягода, верней, недозрелая коробочка, но однозначно – другой. Которого легко не судить и не оправдывать. Принимать таким, каков он есть. Почти любить.
– Насчёт жестокости перегнула палку, – шёпот гусеницы выдёргивает из морока. – Он мне мстил – это факт, но, полагаю, искренне путался в мотивах, когда нырял в болотце и жертвовал своими интересами, снижал количество (но чаще – качество) несанкционированных пограничных вылазок ради блестящей ветоши…
– Одного не понимаю, – он слегка пошатывается на своей жерди, должно быть, перекурил. – Почему ты оставляла у себя его трофеи, почему позволяла появляться новым?
– Отличный вопрос, – гусеница смотрит в сторону. – У меня было два варианта: швырять в мусор свидетельства независимых прогулок по трясине, отправлять любовника в опалу, шантажировать его разрывом, которого я не желала, или получать извращённое удовольствие. Я опять выбрала второе. Принимала «трофеи» как ритуальные подношения, которыми они отчасти и были. На материальные подтверждения собственной ценности подсаживаешься плотно, даже если вся эта блестящая ветошь гроша ломанного не стоит и даром не нужна, – она резко оборачивается. – Ну, что я тебе объясняю.
Он выпускает дым и от комментариев воздерживается.
– Я произнесла слово «ритуальный», – продолжает гусеница после паузы. – Любые церемонии затягивают – куда там вашим вылазкам за черту. Заметишь в очередной раз, что у «благоверного» увлечение на болотце, дёрнешься, потому что в объятиях сего увлечения он смотрится непростительно хорошо, накрутишь себя, изловишь «благоверного», чиркнешь зубами по шее и поймёшь: вот зачем они такие острые. Опять с кем-то путался без меня? Дай пожрать и гуляй с чистой совестью. Убаюкивающий обряд, никаких разборок. В общем, любовь не мешала ему быть тем, чем он был. И мне до сих пор не мешает, – она сползает со скамейки. – Пожалуй, хватит с тебя исповедей.
– Две Ave и три Pater Noster3, – выдаёт он скороговоркой.
Гусеница зависает. Дешифрует. Вздрагивает углами губ, изгибает бровь:
– Неплохо. А на контрасте с «грейпфрутом» так просто убойно.
Они идут по бульвару – школота школотой. Он – в куртке с катышками вылезающего синтепона, она – в пыльно морских сапогах, загубленных кашицей и соляными озёрами.
Красивая пара, которая не пара.
Им бы распрощаться, не повторять ошибок, не лезть в петлю, но правильное решение отдаёт не сахарной ватой.
Союз заключается в молчании: шаг за шагом, шаг за шагом.
Он не вступает в безвоздушные замки – он всего лишь провожает гусеницу домой.
Многоуровневый надболотный мираж сам сгустится вокруг него – исподволь, плавно, неуловимо, хотя химерам над топью нечего противопоставить млечному туману, через который он и будет на них смотреть, пока…
Пока он ничего не обещает и ни от чего не отказывается. В любой непонятной ситуации – усугубляй. Это не девиз, но обычно так и получается.
Ошмёток 9. Шалый и алый
Загубленные сапоги отправляются в мусор, не удостоившись прощального взгляда. Оккупированный безымянным баром подъезд рогат от перевёрнутых стульев и, если приглядеться, не так уж пуст.
«Зашибись», – шуршит он между смешком и кашлем. Присутствием отсутствующих его давно не удивишь. Потому и «зашибись».
– Два часа до заката, – гусеница исчезает на втором этаже.
Он задерживается на первом, огибает стойку и оказывается лицом к лицу с тенью, очень похожей на него самого.
Если разобраться, не такой уж похожей: у визави, например, прямой нос героя-любовника, а у него – натурально злодейский, хоть плачь, но плачет он лишь моросью посреди сухой грозы хохота, которая, впрочем, не за горами.
Он смотрит в морёные глаза своего приятеля и падает в лихорадочно дождливую ночь – в первую болотную осень.
В бархатные лианы пыли, наводящие на подозрение, что воспоминание принадлежит не гусеничной квартире.
В расщелину между стеной и спинкой дивана, который он упорно принимает за пианино, хотя прекрасно знает, что это диван.
***
– Скажи…
Реплика увязает в разжиженном времени. Любимый враг вытирает лоб его толстовкой (свою где-то оставил) и не запрокидывает голову – роняет. Под россыпями мурашек пепельно очерчивается яремная вена. Пальцы мнут рубашку с мрачным упрямством, угол воротничка невыносимо остр, особенно в соседстве с призывно вздрагивающим кадыком, но зацикливаться на бритвенном обаянии не стоит: его пальцы заняты тем же, озноб и жар пробивают его с той же симультанностью. Несколько утешает крыло расстёгнутой ранее манжеты. Восстановив логическую цепочку, он освобождает второе предплечье, выдирает рубашку из-под ремня, пуговицы из петель. Дышать становится проще. Уперевшись виском в стену, приятель следует его примеру. Пограничный сквозняк просачивается под рёбра, лишая власти тошноту и температурные сбои, наполняя смыслом увязшую фразу: «Скажи что-нибудь на том, другом языке».
Он говорит. Признаётся, что позывной любимого врага, отсылающий к парусам и пороху, при всей своей звучности раздражал его с детства. Замечает, что иначе как «первый класс, штаны на лямках, сопли пузырями» это неприятие не обозначишь.
– Переведи… – выдыхает визави с хмельной ухмылкой, и, пошатнувшись на подстрочнике, чудом не впечатывается лбом в его подбородок: – Даже ром бесит?
Ответ, отчасти несправедливый, сопровождается гравюрно заносчивым поворотом головы:
– Ты хотел сказать, ромовый напиток?
– О боже… Праздник для глаз.
В голосе приятеля – больше, чем бешенство, больше, чем восторг, а он продолжает, его понесло:
– Спирт с отдушками и сахаром, подозреваю, не с тростниковым?
Горячечный шёпот:
– Переходи на родной.
– Проблема…
– Блин, ты знаешь, какое наречие я хочу…
Пренебрежительные комментарии и подробное перечисление предпочитаемых сортов рома перетекают в не подлежащий расшифровке нарратив – бессвязные фразы, шумные выдохи, хриплые напевы, ни один из которых не разрешается в тонику. Веки слушающего – истончённые, тёмные, беспокойные – сомкнуты, руки в сомнамбулической пляске блуждают по стене, лианам пыли, переплетённым ногам. Сквозняк стремится стать ветром.
– Я переписываю историю. Кажется, слегка перерисовываю географию…
– Переписывается? – спрашивает он на языке, который понимают оба.
– Не то слово… – морёные глаза медленно открываются. – Только местами вообще не так, как мне хотелось.