Вода из крана текла мутная, белесая. Рильке налил полкастрюли, и они вернулись в спальню. В открытые двери просматривались кусочки спален – вывернутые чемоданы, вещи на полу, заваленные кровати. Гитары, клавиши, этюдники, штативы. Кто-то привез с собой чайники и плитки, хотя это было против правил.
В спальне Тахти щелкнул свет, и в комнате стало как-то уютнее, по-домашнему. Чемоданы, шмотки, кастрюлька с водой, магнитола на волне с хрипотцой. Словно здесь действительно кто-то жил. Рильке выудил из рюкзака кипятильник. Шнур был перемотан изолентой, на тэне собралась белесая накипь. Рильке воткнул кипятильник в розетку, и все вырубилось – свет, магнитола, зарядки. Комната потонула в сером полумраке. Снаружи упало что-то тяжелое, и кто-то из ребят грязно выругался.
– Ученье – свет, а неученье – звук, – сказал Рильке.
Тахти обвел взглядом темную комнату.
– Что случилось?
– Пробки, – сказал Рильке. – Это все из-за кипятильника.
– И что теперь?
Рильке открыл дверь.
– Пойду поищу рубильник.
– Подожди, – сказал Тахти. – Я с тобой.
Рильке обернулся и улыбнулся широко, обнажив кривые зубы, среди которых отсутствовал левый резец.
Тахти улыбнулся в ответ. Тогда он еще не знал, что приключение только начинается. Приключение, которое обернется угрозой для жизни.
***
С Тори они встретились, когда уже стемнело. Что в этих местах не показатель – осенью здесь темнеет в три часа дня. Тахти мерз в парке, она замоталась в шарф по самые уши. Ее нос покраснел от ветра, волосы разметались, на шерстяные перчатки налип слой мелкого снега.
– Знаешь, я тут однажды встретила одного человека, – сказала она, и сердце Тахти ушло в пятки.
Они же не расстаются, нет?
– И? – спросил он.
Она шла так близко, что он касался плечом ее плеча. На нем не было перчаток, в замерзшей руке он сжимал ее руку. Шерсть ее перчатки колола пальцы. Он не отпускал ее руку. Пока она сама не попросит, он не отпустит ее руку.
– Вон на тех волнорезах, – она показала рукой в сторону черного моря.
Фонари светили с перебоями. Электричество на острове то и дело вырубалось. Иногда на несколько минут, иногда – на несколько дней.
– Кого?
– Юдзуру.
– Юдзуру… Серого?
– Я тогда не знала, что он не слышит. Звала его, а он не отзывался.
– Да, я тоже не сразу понял. И что было дальше?
– Я полезла на волнорез. Знаешь, мне тогда было страшно, но не за себя, а за него.
– Почему?
– мне показалось, он хотел спрыгнуть. Хотел утонуть. Я никогда еще не встречала тех, кто вот так хотел… Ну, знаешь… – она передернула плечами, – А я даже не узнала его сначала, представляешь? Подошла, и только тогда поняла, что мы виделись. Он даже в аппаратах ничего не слышит, ты знал?
– Я поначалу вообще думал, что он призрак.
– Призрак? Почему?
– Ну, на него никто не обращал внимания, даже Хенна. Я подумал, что только я его вижу.
Тори засмеялась.
– Ты как маленький.
– Не смешно, я в тот момент действительно начал верить в привидения. Но потом выяснилось, что он просто не слышит, поэтому Хенна ему ничего не говорит.
– Наверное, это ужасно сложно. Когда не слышишь, – сказала Тори. – Ни с кем же не поговорить толком! Мы переписывались, но это же не то. Получается, можно поговорить только с теми, кто знает язык жестов. Вы тоже переписывались?
– Нет, я немного знаю язык жестов, – сказал Тахти, – но совсем чуть-чуть.
– А мне не сказал! Откуда?
– У меня был – есть – друг, Ханс. У него есть младшая сестра, она глухая. Ну, вернее как, глухая, слабослышащая. В аппаратах она слышит, но так, не все. Ханс стал изучать язык жестов ради нее, и я тоже с ним пошел на эти курсы. Мы все вместе ходили, с их родителями.
– Не каждые родители вот так пойдут изучать язык жестов.
– Им повезло с родителями. Когда Ханс играл в хоккей, родители всегда приходили посмотреть игру, поддержать его. И Ирсу тоже не кинули. Поддерживают и его, и ее. Когда Ханс ломал на игре ноги, они ездили к нему в госпиталь каждый день. Когда понадобилось изучать язык жестов, они взялись изучать язык жестов. Потому что они семья. Так всегда Ханс говорил. Мы же семья.
– Да, – Тори кивнула, – повезло.
Теперь все это было в прошлом. Картинка потихоньку стиралась из памяти. Сейчас, на темной набережной, плечо к плечу с Тори, Тахти попытался вспомнить их лица – своего отца, Ханса, Ирсы, их родителей. Общие черты вспомнил – дорогие костюмы отца, его темные волосы, привычку сдвигать брови на переносице. Вспомнил широкую спину Ханса и тоненькую фигурку Ирсы, рядом с ним она всегда выглядела как ребенок. Но написать по памяти портрет он бы уже не смог, даже если бы владел кистью. Постепенно настоящее вытесняет прошлое, и мы уже помним не прошлые события, а истории, которые рассказывали другим. Так работает память. Так она пытается уберечь нас от боли. Не очень успешно.
– Придумала! – сказала Тори. – А давай ты меня научишь языку жестов? Я тогда тоже смогу с Юдзуру разговаривать.
– Да я ж сам его не знаю толком.
– Но вы же как-то разговаривали?
– Вот именно что как-то. Серый меня по сто раз переспрашивал.
Тори заглянула в его лицо.
– Почему ты называешь его Серым?
– Он сам попросил, – Тахти пожал плечами.
– Почему?
– Не знаю.
– Научи, – сказала Тори. Она обогнала Тахти и теперь шла спиной вперед, и глаза ее слезились от ветра. – Мне грустно, что он всегда один.
– Ладно, – сказал Тахти. – Но я тебя предупредил.
Она засмеялась и снова пошла с ним рядом. Они шли рядышком, словно так им было теплее.
Вот она, совсем рядом, навьюченная и уютная в своем бесконечном пушистом шарфе. Тахти хотелось зарыться лицом в ее шарф, обнять ее, коснуться груди… Как в тот день, когда они впервые переспали. Что бы он ни делал, все равно возвращался к тому дню, лелеял его в памяти. Они сидят за одним столом, ее волосы падают вдоль тонкой, белоснежной шеи. Она не улыбается, и ее поэтичный, слегка нуарный образ выглядит болезненно и прекрасно. От нее пахнет мятой и ириской, как из китайской шкатулки, она сидит совсем рядом, и их колени соприкасаются. Ее руки играют с невидимыми птицами, то и дело порхая у его плеча. Тахти уже не дышит, он забыл как это делается, он весь принадлежит ей, он дышит ей.
И как только все это получилось, что он встречается с девушкой, чья молочная кожа соткана из света полной луны, и может дотянуться до ее души, коснуться кончиками пальцев горячего, невесомого птенца, которого она лелеет в своих тонких руках? Он знал ее так интимно. Знал ее привычки, настолько личные, что сводят с ума.
Она смеется как колокольчик. Когда она касается его плеча, ее касание мягче перышка. Когда она шепчет на ушко всякую чепуху, по его спине бегут мурашки. Когда она сворачивается клубочком около него, внизу живота разливается тепло.
Они шли по набережной. С моря летел ледяной воздух вперемешку с колкими брызгами. Море бесилось в темноте. Дома бросали на набережную прямоугольники света. Тахти посматривал на окна. Там, в тепле и тишине, прятались от непогоды люди. Как бы он хотел оказаться сейчас в одном из таких окон, там, внутри. Они бы пили чай, говорили о чем она захочет. Тори грела бы руки о чашку чая, он бы накинул ей на ноги плед. Он хотел, очень хотел спрятаться от ледяного ветра, и утащить Тори с собой. Запереть дверь. И быть с ней.
///
Тахти было пятнадцать лет, когда он получил травму на соревнованиях. Он помнил, как открыл глаза, и оказалось, что он лежит на земле, а вокруг него на коленях стоят люди. Он не помнил, как оказался на земле, не помнил, что произошло. От боли он метался, кричал, а тело было как будто не его. Медики, тренер, ассистенты – множеством рук его подняли на носилки, закрепили ремнями и увезли. Он запомнил их темные силуэты против света, он смотрел на них снизу-вверх, свет мелькал, становился то слабее, то ярче.
Под капельницей в реаномобиле ему стало чуть легче, боль притупилась, перед глазами все плыло туманом. Он лежал на спине, с него срезали одежду, укрыли торс пледом. В ушах стоял монотонный пульсирующий гул, не то голоса, не то шорох колес по шоссе, не то галлюцинации. Только позже он догадался, что это сирена. Его везли в госпиталь с сиреной и мигалками.