Он не помнил, как его растянули на операционном столе, как подняли повыше левую ногу, месиво из осколков костей, мышц и крови.
В следующий раз он открыл глаза в реанимации. Он лежал на больничной кровати, укрытый тонким одеялом, над головой висел пакет капельницы, на лице, руках и между ног были трубки, левая нога была плотно перебинтована, подушки под головой не было. Он не помнил, как оказался в госпитале, не мог вспомнить, что произошло. Его вроде куда-то везли, но он не мог вспомнить, кто, куда и почему, и было ли это вообще на самом деле, или ему приснилось.
Он увидел отца – тот стоял по ту сторону стеклянной двери. Врач ему что-то говорил, отец не отвечал. Тахти попытался поднять руку и помахать ему, но тело было слишком слабым, и ему не хватило сил. Он попытался улыбнуться, позвать отца, но отец его не услышал – потому ли, что Тахти звал слишком тихо, или потому, что не захотел. Он уехал, так и не зайдя в палату.
Зато приехали родители Ханса. И сам Ханс. И Ирса тоже. Они улыбались ему и уверяли, что все будет хорошо. Он пытался улыбаться, кивал едва заметно. Ирса присела на краешек его кровати, положила рядом с ним плюшевого медведя, осторожно подхватила его ладонь. Ханс стоял с ней рядом, он сжимал ручку на боку кровати, и костяшки его пальцев побелели, но голос оставался спокойным. Родители улыбались и говорили ласковыми, негромкими голосами. Половину слов Тахти не понимал, но был благодарен им уже просто за то, что они зашли. Медсестра их еле выгнала из палаты спустя полчаса вместо положенных десяти минут.
Позже, когда Тахти вернулся в школу на костылях, отец не подвозил его, и он ездил на автобусе вместе со всеми. Одноклассники отбирали у него костыли, дурачились, сначала безобидно, потом опасно – стали ставить подножки и закидывать костыли на шкаф. Это Ханс помогал ему подняться по ступеням и спуститься, это Ханс приносил ему еду из столовой и доставал со шкафов костыли. Однажды Тахти облили грязной водой из ведра, водой, которой только что мыли полы. Тахти не смог погнаться за ними и запустил в них костылем, а потом не мог подойти, чтобы подобрать его. Он так и сидел на полу в мокрой грязной одежде, пока учителя отчитывали его, и ни один из них не помог ему встать на ноги.
В тот раз домой его вез отец.
Отец Ханса.
В другой раз ему подставили подножку, он упал и остался лежать. Вокруг топтались люди, звенел смех, его называли «тряпкой», «пидором», «неваляшкой», «дрянью». Это Ханс растолкал всех и сел на колени, наклонился к нему. Он не пытался его поднять, только положил ладонь на его спину и заглянул в лицо, коснувшись лбом пола.
– Тахти, ты слышишь меня? Можешь сказать, что болит?
Ханс не трогал его – по хоккею он знал, что травмированного человека нельзя двигать, или может стать еще хуже. Он сидел рядом на коленях, на полу, наклонившись к Тахти, а Тахти едва слышно объяснял, что на самом деле произошло. Ханс побежал за помощью, и Тахти унесли в медкабинет на носилках, и отца вызвали в школу.
В медкабинете собралась небольшая толпа – директор, классный руководитель, завуч, врач, отец. Тахти лежал на спине на кушетке, его мутило от боли. Школьный врач вызвал бригаду скорой помощи. Ханс тоже был здесь. Его пытались выставить за дверь, но он выворачивался из рук. Тахти отвечал на вопросы односложно и по сути ничего не сказал. Ханс единственный знал правду. Но когда его спросили, что произошло, он сказал, что ничего не видел. Отец молчал. Люди вокруг говорили наперебой, и голос Тахти тонул на фоне их голосов. От боли перед глазами все расплывалось, и стало полегче, только когда врач ввел ему обезболивающее.
Ханс проводил их до самой машины. Ни слова, только его сильное плечо под плечом Тахти. Отец шел впереди. Он ни разу не обернулся.
Это Ханс помог Тахти сесть на заднее сиденье машины. Они посмотрели друг на друга, и Ханс кивнул. Тахти не мог говорить. Не сейчас. Ханс понимал его, как никто. Он понимал Тахти, но не мог понять его отца. Ведь они же семья. Ведь у Тахти нет мамы. Разве не нужно поддерживать его еще больше?
Ханс мягким хлопком закрыл заднюю дверь машины и пошел обратно в школу. Он шел, засунув руки в карманы. Тахти смотрел в его ссутуленную спину. Отец захлопнул водительскую дверь. Тахти остался с ним в салоне один на один. Он полулежал на заднем сиденье, заново обколотый обезболивающими.
– Мужчина со всем справляется сам, – сказал отец. – Не ноет, не ябедничает. Упал – встал. Получил – ответил. Не будь тряпкой, ты же мужик.
Отец на него не смотрел. Тахти видел его правое плечо и затылок. В ушах стояла вата, во рту – привкус пыли и крови.
– Прости, – сказал он.
***
Кафе Старый Рояль официально работает до восьми часов вечера. После этого двери запирают, кассу считают, снимают зетку и закрывают смену. Серый протирает столики оранжевой салфеткой из микрофибры, расставляет ровно и аккуратно разномастные стулья и кресла, возвращает на полки книги. После этого они выключают свет и уходят домой.
Здание кафе стояло в переулке между двумя маленькими улочками, и скорее отпугивало прохожих, чем приглашало зайти. Краска пооблупилась, на крыше выросли березки, а дверь, когда-то украшенная арочным окном с витражными стеклами, потрескалась и скрипела как телега. Дом стоял в центре города, вот только это ему никак не помогало. Остановка трамвая была далеко, офисных зданий поблизости не было, широких улиц тоже. Так что посетителей здесь можно было по пальцам пересчитать. Чаще всего хватило бы пальцев одной руки. А кофе, вообще-то, здесь был хороший. Только об этом никто не знал.
Возможно, с коммерческой точки зрения это было непатриотично, но Серому нравилось, что в кафе так мало посетителей. Ему было сложно взаимодействовать с новыми людьми. Не то чтобы он не умел объясниться. Он общался со слышащими, он научился жить среди них. Просто трудно быть выключенным из общения. Не иметь возможности дотянуться. Так что он был рад, что мог молча протирать столики, переставлять книги и разбирать посуду.
Здание было старым, с износившимися коммуникациями, и все время что-то ломалось, и они все время что-то чинили. Иногда сами, своими силами, иногда, совсем редко, обращались за помощью. Тогда техники озадаченно качали головой и говорили, что им бы лучше перебраться в здание поновее, потому что чинить это – все равно что приклеивать антенну на крыше скотчем. Чуть дунет ветер, все опять отвалится.
Хозяин кофейни, Триггве Андерссон, только кивал, сбивал цену за ремонт, если получалось – мол, сами видите, как дела обстоят, и улыбался в свой клетчатый кашемировый шарф. Он был человеком творческим, непривычным, порой до абсурда нелогичным. Кофейню он берег и лелеял, хотя и не занимался ее пиаром. Были у него на этот счет свои мысли, и он не спешил ими делиться.
В кофейне была особая атмосфера. Разномастная мебель выглядела не то как антиквариат, не то как хлам со свалки. На стенах висели абстрактные акварели, листы с нотами из книжек с партитурами, выцветшие афиши давно прошедших кинофильмов. Книжные стеллажи вдоль дальней стены были составлены из башни старых книжных полок, из тех, что раньше устанавливали на шкафах дома. Книги были старые, в рассохшихся, добротных переплетах, бумага в них была теплого желтого цвета, медового, и пахла как ваниль, а шрифт был мелкий, с засечками, теперь такой уже не использовали, он вышел из моды.
Откуда-то появилась уличная табличка с названием улицы. На полках стояли латунные канделябры, которые весили, навскидку, килограммов по пять, и были невозможно старыми. Библиотечные стулья со спинками, обтянутыми затертым бархатом, кожаное кресло с высокой спинкой, словно трон, кухонные табуретки, у которых все время норовили открутиться ножки, и которые Серый каждое утро подтягивал, чтобы никто не свалился. Старые столы, круглые, квадратные, прямоугольные, даже был один полукруглый. Откуда взялись все эти вещи, оставалось загадкой, из тех, которые, может, и не стоит разгадывать.