Солнце, луна, пустыня и небо оставались неприкосновенными и неизменными величинами, все остальное приходило в упадок. И в этих странных местах даже люди, которых он считал настоящими, могли оказаться не более чем плоскими фигурами, наклеенными в различных позициях, из которых они переходили как бы друг в друга, словно их нужно было быстро тасовать, чтобы получилась последовательность осмысленных телодвижений. И все это происходило с ними на замкнутой поверхности вращающегося шара оракула, на лобной доле пульсирующего от лихорадки мозга.
Кареглазый заснул, но очень скоро был разбужен. Длиннолицый намертво придавил его к земле, а горбоносый сбросил с него сапоги. Стянул с брыкающегося ковбоя модные джинсовые левисы с медными заклепками и кожаными ноговицами.
– Модник, черт тебя!
Длиннолицый обхватил извивающегося мальчишку руками сзади и одну за другой расстегнул пуговицы его клетчатой рубахи, а затем сорвал ее с плеч, как шкуру со зверя.
– Красота!
Кареглазый, уткнувшись лицом в землю и не понимая, что происходит, звал на помощь и пытался сопротивляться, но длиннолицый коленом придавил его и держал голову. Холидей, наблюдавший за ними из тени от костра, заходился смехом.
Когда наемник отпустил его, кареглазый вскочил. Был он голый, в одном только исподнем, с перепачканным лицом.
– Что за ребячество!
– А ты, малец, не злобься. Друзей-приятелей у тебя здесь нет и заступиться за тебя некому. Прими наказание как мужчина.
– Какое наказание? За что?!
– Не горлань, говорю.
Они натянули между высоких кустарников веревку, на которой горбоносый развесил одежду кареглазого. Длиннолицый быстрым шагом направился к лошадям, вытащил из чехла на луке седла короткоствольный винчестер кареглазого.
– Эй, не трожьте! Это отцовское!
– Тихо, а то беду накличешь.
Горбоносый потушил сигарету о пончо кареглазого. Окурок бросил ему в сапог и пнул. Отошел на расстояние, отсчитав вслух десять шагов. Повернулся, достал из кобуры револьвер, оттянул курок за спицу, поставив спусковой крючок на боевой взвод, барабан провернулся на камору.
Горбоносый прицелился в рубаху и выстрелил. Рубаха едва-едва колыхнулась. На первый взгляд казалось, что на ней не осталось и следа. Горбоносый опять оттянул курок, прицелился и выстрелил. К гремящему звуку присоединился короткий щелчок. Пуля отстрелила пуговицу. Затем в игру вступил длиннолицый. За полминуты они понаделали с десяток прорех в пестрых шмотках кареглазого. Все заволокло дымом, воздух вибрировал, словно сквозь него были натянуты гитарные струны.
Когда стрельба прекратилась, в ушах еще звенело.
Длиннолицый сплюнул, небрежным жестом сдвинул шляпу на вспотевший затылок, где рябым орнаментом расползался глянцевый плевок проплешины, и пригладил редкие просаленные волосы.
– А ты только дай волю воображению, голубок, просто представь, что с тобой стало бы, не стащи мы с тебя одежки.
Кареглазый промолчал.
– Волосы дыбом, верно?
Горбоносый сказал:
– Ну, зато шляпа целехонька.
– Сплюнь и перекрестись, братец, ибо шляпа – это святыня. Ее марать, что на икону плюнуть.
– И то верно, закон святотатственных действий не прощает.
Длиннолицый улыбнулся:
– А может, пусть мальчишка в зубах консервную банку зажмет?
– Это еще для чего?
– Как это? Поупражняемся в меткости.
Наемник упер приклад винчестера в плечо и навел ствол на кареглазого, легонько дернув его вверх, будто выстрелил.
– Пиф-паф.
– Не-е…
Кареглазый отмахнулся:
– Не законники вы, а сучьи сыны!
Горбоносый вдохнул полной грудью, сплюнул и недобро глянул на мальчишку своими маленькими оловянными глазами. Длиннолицый покачал головой.
– А ты посмотри на ситуацию с другой стороны, – сказал он. – Вот кто спросит, что у тебя со шмотьем приключилось, так будешь всем рассказывать о геройском, о рыцарском подвиге! О том, как ты один был, а на тебя двадцать преступников закоренелых и до зубов вооруженных. И стреляли они в тебя из ружей и пистолетов, и ножи запихивали… К слову нож можно и употребить для достоверности… И кто чем тебя резал и бил, и стрелял. Одежки твои искромсали, а на тебе и царапины нет. Чудо!
И, присев на валун, длиннолицый утер лицо и, мелодично присвистывая, принялся разглядывать испещренное звездами небо – так просто, будто разглядывал собственную ладонь, чей след отпечатал на отсыревшей стене первобытной пещеры.
– Спой-ка мне, сынок, из ковбойского репертуара, – сказал он.
Кареглазый фыркнул.
– Сам себе пой.
Горбоносый перезаряжал револьвер.
– А что, спой-ка. От песен еще никто не умирал.
– Не буду я петь.
Ковбой поднялся и направился к веревке, снимать одежду.
– Ну и зря, малец, а я бы аккомпанировал. Фью-фью-фью!
Холидей жалобно завыл.
– Оооу, сколько ночей мне и сколько дней жить! Оооу, вновь я вдали от дома! Время меня без ножа режет. Здесь ночи вдвое длиннее, а дни – как решетки на окнах! Оооу, голова моя посыпана пеплом, а сердце очерствело. Но я счастлив! Я не видел хлебов насущных, но благодарил бога, как научен! Оооу-оооу, пустыня гола как сокол! Одинокая тень, чье небо – земля! Хочу поднять руки и испить святые воды из чаши неба! Оооу, дух мой томится по дому! И я как зверь в капкане – пытаюсь отгрызть свою лапу и скинуть с себя оковы смерти! Прими меня, Отче, по весточке из голубиной почты, туда, откуда я родом, в страну радости и жизни!
Глава 4. Хлеб для людоеда
Утром вновь солнце надулось багровой головкой полового члена перед семяизвержением и, не дожидаясь, когда оно извергнет свое испепеляющее пламя, они продолжали путь в промозглой прохладной тени. Вечер не наступал долго, а когда наступил, то опустился внезапно, как занавес.
Где-то в полумиле от них, трепеща в знойном воздухе, по цепочке продвигались странные существа, уходя в направлении, противоположном путникам. Очередной рассвет вот-вот должен был настигнуть безмолвный гурт, но стадо будто исчезло во тьме, из которой вырастал выгоревший с восточной стороны лес облезлых деревьев с бесцветной корой. Звезды горели ярко, и света луны было достаточно, чтобы не останавливаться до зари.
Горбоносый обернулся на крик, когда кареглазого вышвырнула из седла лошадь.
Она покачивала из стороны в сторону головой и отталкивалась передними ногами, разворачиваясь и фыркая, будто ее окружало незримое препятствие, сотворенное ее же жарким спутанным дыханием; и теперь она пыталась пятиться от него, раздувая ноздри, тараща глаза и клацая зубами. Горбоносый спешился, быстро утихомирил ее, приговаривая добрые слова и наблюдая, как кареглазый, корчась, поднимается.
Длиннолицый, сложив руки, ссутулился в седле и, понурив голову, жевал табак, нашептывая что-то своим лошадям. Потом посмотрел на кареглазого и рассмеялся.
– Хорошо хоть не на мою шляпу приземлился!
– Ну, что там? – спросил ковбой.
Горбоносый подошел к нему и задрал его рубаху, изучая кровоподтек.
– Хорошая такая блямба. В седло вернешься.
– А что остается? Не пешком же идти.
– Трус, убийца и рохля! – рявкнул Холидей. – Даже конь твоя чует твою трусость – отдайте ее мне! Я больше заслужил…
– Тихо! – внезапно прошипел длиннолицый.
Он выпрямился, сплюнул и прищурился, на мгновение застыв полностью, будто от удара молнии. Затем повел лошадей в сторону, откуда хорошо просматривался оставшийся позади путь. В мимолетном чередовании стволов показалась тень, чье движение нарушало покой этих мест и выглядело посторонним, не принадлежавшим этому многовековому монументу застывшей натуры.
– Медведь? Волки? – спросил кареглазый.
– Смрад бы стоял.
– Хуже, красные! – ответил длиннолицый, выхватывая оружие и прицеливаясь.
Краснокожий сидел на вьючном муле.
Мул был уже старый, но ретивый. Краснокожий же еще мальчишка. С хвостом длинных черно-синих волос, в разукрашенном капюшоне с колпаком, который делал его похожим на палача. Одет он был в перепоясанный мешковатый капот с передним разрезом на пуговицах, но теперь расстегнутых для верховой езды.