– Я Барыгис Лев; для тебя просто Лёвушка, – он представился.
В переулке у здания, обращённого к Сретенке, виснул флаг чёрно-красно-синих расцветок с буквами «ПДП». Сквозь холл он шёл, так что всё потеснялось. Из кабинета после беседы он отослал игуменью с прыткой дамочкой – показать кино про вояж в Израиль. Сам встал над Риммою, им усаженной в кресло.
– Звать как?
– Я Анна… Анна в монашестве.
– Слышь, Ань, губы красивые.
Римма дёрнулась; он не дал ей встать. Вскоре прибыли доллары с суховатой кассиршей, им тут же высланной. Он на ключ запер дверь.
– Считай при мне, – предложил затем и следил вприщур, как она беспокойно деньги считала. По окончании он её изнасиловал, зашвырнув на стол, а потом пояснил: – За баксы ведь. Я монашку давно хотел.
Когда Римма поникла, он её выпустил.
По дороге в обитель Римму трясло внутри и игуменья слышалась, будто в вате.
В дýше под вечер Римма заплакала, тяжко, с хрипами. А потом несла службу и репетировала ермос «Царствен есмь!» В полночь в келье взяла из книг с виду самую древнюю, полистала и воспалёнными и сухими глазами где-то прочла с тоской, что, мол, «прелюбодейные не дают корней» и что «плод беззаконных есть всесвидетель блуда родителей…» Римма, сняв чёрный плат с волос, зарыдала; вдруг поправлять стала вещи, что, ей казалось, тронулись с мест, поплыли. Утварь расставивши по порядку и не прилегши, сидя спала она, пока ей не подумалось, что не спит и уже спать не будет впредь никогда, быть может. Вскинувшись, понеслась она в храм бл. Власия, где высокий иконостас мерк в золоте, а вблизи, на коленях, ник щуплый, хилый, с жидкой бородкой, старый Зосима. Римма приблизилась.
– Как мне бывшее утвердить небывшим? – молвила рухнув. – Дана… И деньги… Марфа… Барыгис…
Он подымал её. – Что случилось, дщерь?
– Как? – вцеплялась в монаха и бормотала она невнятное.
– А по-русски, – ответ был, – тихо смирись со всем. Не чтоб зиждить соборы, мессы, иконы, яркие вещи, множа адамов мир. А по-русски. Русское серое и как будто бездельное прояви всесмирение против злых газаватных шумных исламов и богословных умных католиков. Заиканье твоё да лепет – вот боголюбие и Христос, и правда, и Царство Божие, и спасение, и блаженства, и рай, и вечность. Дщерь, поглупей!.. Что, страшно? Ну, а не страшно, чтó привело сюда? Резать Бога не страшно? Библия, помни, книга о рае лишь! Ради пары страниц о нём эта книга написана! Остальное в ней – грех людской, легионы семантики как покров на рай, как туман беснования во грехах, как бешеная гордыня.
Римма подвинулась. – Проводи́те; мне плохо… – И, когда шли, добавила: – Я хочу исповедаться. Отче, примете?
Он отвёл её в келью.
Римма ждала ответ, сев на стул, слёзно глядя. Он, встав у двери, снял скуфью и вздохнул.
– Властей запрет исповедовать… Но по Богу, как Он меж нас всегда… – Оглядев затем безупречный порядок в келье, он вдруг расстроился. – В монастырь пришла, ждёшь приятства, отрады, успокоения?.. Сколько книг умилять себя… А что худшее-то приятство есть не еда и сон, но приятство порядка, умственной лени – знаешь ли? что покой-то и есть гвоздь, что бьёт до гроба? Ибо покойные – кто мёртв вживе… Мир превзойти пора, чтоб он кончился! Ибо истина так чужда всему, чем спасаешься, что, когда не томишься адским отчаяньем, не идёшь на смерть, чтоб не здесь, но чтоб там всем стать, – ты не в Боге… Бывшее впредь небывшее! А все знания и хотения – это, милочка, смерть твоя, как и сказано, когда ела ты с древа знания, а Бог плакал… Ты поглупей, – изрёк он, тихо топчась у двери и со скуфьёй в руке.
Римма хныкала. – Поглупей? Да как так? Мне, отче, разума не хватило жить в благонравии, я сюда пришла. Но и здесь кошмар… Не могу уже ни в миру, ни здесь… О!..
Старец прикрыл дверь, что оставалась чуть приоткрытой, и прошагал к ней. – Это игуменья либо твой духовник прикажет: ради спасения прочитай сто «отче наш», помолись сто раз, да поклонов сто… – Так сказав, он склонился к ней. – Говорю, что главнейшая из всех пагуб – разум.
– Как же вдруг разум? – плакала Римма.
– Ей! – толковал он. – Сладок яд знания! Людям, милочка, сладко знать. Здесь позор человечества, здесь первейшая тайна; наш первородный, стало быть, грех здесь!.. Ты, слышал, мать была? Я скажу, ты восчувствуй: мать, как ни любит дочь, как ни хочет ей вечности, а познаньем мертвит её. Как? – а так, чтоб о чаде до точки знать. Знать же нужно ей, чтоб неволить дочь. Пусть она дочь и любит, даже умрёт за дочь, а вот разум объять дочь хочет, чтоб всё понять про дочь и облечь её знанием, как цепями невольника. Ибо цель его – властвовать и давить Жизнь. Люди решили: знать есть «добро» для них. Не любовь к дитю либо к Богу, но осознание, что ты любишь, – вот что мы ищем, а не любовь саму, какова, коль непознана, – зло, недуг и безумие, большинством полагается. Осознание нам давай и знание. Это, милочка, в пагубу! Зная, чувствуешь не по-райскому, поступаешь неистинно, а как вздумал знать. Катастрофа и ужас – знать! Ибо знание, портя разум, чтоб он имел тьму смыслов, травит в нас полную и безумную страсть к Христу, Кой весь в том, скажу, что Его осудившие и распявшие умники, утолённые, как султан в гареме, и одолевшие, мнили, Бога в сознании, дабы дóсыта, вольно мыслить, были растоптаны Воскресением, сплошь бессмысленным по рассудку их! Первородный грех есть познание от добра и от зла; он – деланье той реальности, кою мнит оно, то познание: дескать, доброе – чтó от разума, а всё зло – от безумия. Но Христос воскрес – и не стало стен! и конец вещам да разумному «non» пред «fiat»10! Нет их разумной точки над Богом с Божьим «да будет», кое простёрло Жизнь за их знание! А коль так – не цени ничуть, чтó вокруг тебя, и не будь своей в сём губительном мире. Здесь – сочинённый мир, и не будучи в нём, ты – будешь. Выйди из разума и дерзай в смерть! – крикнул Зосима.
Римма сидела, не понимая, чтó он внушает, лишь трепетала.
– Спать хочу… – она ляпнула, но Зосима не слышал.
– Страшное, – вёл он в свете лампады возле келейных икон в углу сам собой, но и тенью по потолку и стенам, – страшное, что меня смущает, что стóит библии и философов и в них явлено, хоть скрываемо, ибо род людской взял гордиться обратным, но живоносное и как раз всем нам нужное, от чего обмираю я, есть немыслие. От познания зла-добра пошло, что мы впали в кошмары. Раем закончится, если вырыгнем страшный пагубный плод! Нам чтó в этом мире, коего нет, скажи? Ничего в нём нет!
Римме чудилось, она сходит с ума.
– Ей! нет тебя. И меня нет, и твоей дочки нет, и грехов нет. Нету России, церкви, компьютеров. Есть сознание, что всё это имеется, столь похожее на действительность Божью.
– Грех – с неразумия, – прервала его Римма. – Мне духовник сказал! Он мне так сказал: «Анна, ты не подумавши, но влекома безумием согрешила. Если бы знала – не согрешила»… Правильно! Я не знала добра тогда. Нужно знать добро!
Но ей вылилось от разымчивого монашка с редкой бородкой и со скуфьёй в руке: – В Божьем древнем эдеме не было зла-добра, которые – как Харибда и Сцилла для человеков. А как их начали – вмиг свобода исчезла, рай повалился; сразу и Бог исчез. Ведь какая свобода, ежели выбрали власть добра, а, милочка? если нашим кумиром стало добро? Им рай и жизнь ограничились и венчаются смертью – «смертью умрёте», как нам Господь сказал. Мы, дщерь, умерли, и что б, мёртвые, мы ни делали – тщетно. Ведь, – оглянулся он на задверный скрип, – в склепе нашем, в этом вот мире: в ярком нью-йоркском, в манком парижском, в русском ли смутном, – и во вселенной всей с её звёздами и с моралью в нас, – Бога нет уже. Ибо здесь мы суть падшие… Или Бог с нами тоже пал? рухнул в скверну, считаешь, дабы быть с теми, кто изгонял Его злом-добром от разума? кто своим самоделкам начал молиться? кто обложил себя сочинёнными нормами, обозвав их предвечными, и им внемлет? кто в клетке зла и добра засел, отстранившись от Бога? Ей! мы воистину лишь понятиям служим, веруя, что они нам добро несут. А какое добро? Обманное, человечье! Бог вот нам Сына дал – Сын не смог здесь быть… Только вчувствуйся: Сын не смог здесь быть!! Стал Сын Божий – преступник в нашем добре и зле, как написано, что с Христом будет так, что убийц помилуют, а Его не помилуют. Если Сын есть Отец – то и Тот в преступниках?! Значит, вот как мы? Значит, в Бога добром своим как штыком суём?! Верить ох как непросто! Верить в «миру сём» – разум оставить. Верить – ничто не чтить, ибо всё не от веры – грех.