– О! – плакала Римма.
Старец приблизился; он светлел лицом вроде некой лампады.
– Верить – забыть про ум! В Боге нет добра; но и зла в Нём нет. Бог, Он нормой не ходит, нашим идеям не услужает. Точку над Богом смыслом не выставишь, и законом не выставишь, и моралью, и физикой. Всей наукой не выставишь! Я скажу… Я давно молчал, а Бог Жи́вый исполнился. Для Него дважды два – пятнадцать, тридцать и утка, как Он захочет, и, коль есть небо, не обязательно, чтоб земля была. Осквернённое в Нём – невинно; бывшее в Нём – небывшее; нет в Нём прошлого; нет имён и деяний, гор нет и долов. Вера – вот путь к Нему! В Бога верящий здесь – преступник; в славе здесь – каста в Бога не верящих. Эти думают, что-де Бог для них, что-де Бог дал им царствовать, что-де Бог и Христа послал, чтоб спасти их, разумных, властных, имущих. Лгут они! Ибо, – взяв Римму зá руку, говорил ей Зосима кукольным личиком с вострым носиком, – Бог есть Жи́вый! Он изволяет, Он предрешает! Как от Адама грех – так и некто, хоть бы и ты, дщерь, может нам рай вернуть. Умных Богу не надо, также учёных и образованных. Но явись кто один из нас с полной истинной верой – Бог сокрушит грех! Всей веры, чувствую, не имел ни Аврам, ни Сара, ни Моисей, ни Пётр-апостол, ни даже, милочка, – зашептал монах, – Сам Христос наш Бог, Кто, как Сын Человеческий, нас учил всегда, что и малостью веры труп оживляют. Он нас спасать пришёл, но не смог спасти, не восхи́тил, не возвратил рай. Значит, не верил… Верь, то есть, милочка! Так что если поверишь в дважды два тридцать – быть тому. А поверишь, что ты от Бога, но не от разума – вмиг эдем пойдёт, в коем лев ест петунии и шакал спит с агнцем. Скажешь горé – та стронется; мёртвым скажешь – задышат. Ей! скажешь: «мир, прейди!» – и прейдёт мир. – Он говорил уже, отпустив руку Риммы и много тише, взором ушед в себя: – Ты язык позабудешь, нормы, законы. Станешь Христом, Кой, сшедши, всех нас помилует… Как хочу полным верой быть!! – Старичок вдруг махнул скуфьёй. – Как вокруг нас быть Истине, если с Божьей безмерности и свободы взяты лишь зло с добром?!
Римма сжалась от страха. Так ей не надобно; ей хотелось не споров, но чтобы бог как-то внял ей, бедной, несчастной и, в целом, доброй, чтобы вернул ей время до Даны. Вкупе и Ельцина чтобы не было, и распада страны с Барыгисом, и она бы писала ясную графику с киверами гусар и с юными патриотками, благородными девами, в тех героев влюблёнными, получала бы премии, отдыхала в Пицунде, на Соловках… Зосима её расстроил; боль не уменьшилась, но металась встревоженно; не слагался порядок, как, она мнила, следует от бесед с провидцами. Бог от странных слов инока взмыл из доброго в некто жуткого, созидающего сумбурно, не от «добра», как хочется человечеству, а как вздумал он, этот бог, – кой, следственно, вправе дать не «добро», как просишь, а дать кошмарное, что за рамками и добра, и логики. Получается, Бог безумный?! Но, так как это не Может быть, ибо в книгах бог добрый, то, получается, лжёт Зосима, что непохож на сдержанных, чинных клириков, наезжавших в обитель и укреплявших инокинь словом. Этот же дёрганный, что почти ей в лицо кричит, – психопат, оттого и запрет ему исповедовать… Римма вжалась в стул, отклонясь от монашека, что стоял над ней, не желая выслушивать вздор от жалости к самоё себе, изнасилованной мужчиной да и всей жизнью – и угодившей к психу в том месте, где от дурдома мыслила спрятаться.
Дверь открылась игуменьей (Марфой) с присными.
– Ночью с женщиной?! – завела она зычно. – Что это, отче, ты распускаешься? Мне отец Вассиан велел, что не надо с людьми тебе вообще быть, раз ты юродивый.
Римма бросилась целовать длань Марфы. – Нет, я сама!.. Я в храм пошла и там… в обморок. Он меня проводил, помог мне…
– Аз многогрешный… – выпалил инок11, выскользнув.
– Я, – игуменья крякнула, – не грешу на убогого, как Зосима наш. Но отец Вассиан сказал, рассуждать горазд этот маленький старец; неканоничен он. Кабы не был юродивым, то священства лишился бы. Вот он сказки врёт – можешь слушать; но вот шептаться – твёрдый запрет кладу. Дьявол праведных портит… Что же ты в обморок? Верно, рéгулы?
– Да, – врала Римма, – рéгулы… – И, когда все ушли, легла.
Без инока стало легче, точно разлад в ней, скорби и случай с мерзким зловонным хамом Барыгисом порождён Зосимою.
Неожиданно муки снова нахлынули. Она встала поправить стул, стол, иконки… Час поправляла, бегая в келье, как угорелая, но порядок не вышел, и Римма вновь легла, ухватясь теперь за кровать руками, ибо вся утварь вдруг закружилось… «Вот!! – она плакала в истерической радости. – Хорошо, что Сам Бог недобр! Пусть, пусть царствует хаос!! Пусть в мире Дана и вас насилуют! Пусть мы все поплавки в волнах! Бог, наверно, не хочет, дабы был лад во всём, а Он хочет недоброго, хаотичного, чтоб теснить добро, чтоб рождались бы Даны и чтоб я маялась!»
Месяц Римма трудилась. В тон Городецкой, роспись её шла в сбыт по яркости женского молодого бедра и воинства в киверах при сабельках. Приезжал духовник; она ему тайн не выдала, лишь покаялась, что некрепкая в вере. Сказано было богу молиться, также и плоть смирять. Сёстрам в том числе не открыла тайн: близнецы не поймут, шальные; немка не русская и хоть молится, но ей всё как кино; дизайнер, вспомнив семью свою, может вдруг оскорбиться; прочие… Как им всем объяснить, что дочь её монструозная?!
Был декабрь. С мастерской наблюдались шири полей вдали, мгла небес, крапь ворон – и Зосима в тулупе, спихивающий снег к клумбам либо меняющий на столбе фонарь; а далее то несущий к складу поделки, то бьющий в колокол на высокой их звоннице. Римма, хоть береглась его в рассуждении, что он рушит в ней принципы, – но вокруг не спрямлялось и даже вкривь ползло. Ей в Писании часто стало казаться, что за написанным как бы фон сквозит и сказал бог не то, чтó в буквах, но на иной «губе» бог внушает иное. Бог не в словах людских. Потому-то мы, слыша, бога не слышим, видя, не видим. О, не в словах бог, чуяла Римма!.. Съездила на аборт в Москву, и всё мучилась. В келье каялась, в храме к раке бл. Власия припадала – но совершенно пуста была. Ей казалось, что бог не в текстах, что и не мог он павшим, то есть предателям, рай отвергнувшим, говорить на их новом лживом наречии, что бы значило: бог за павшими в первородном грехе пошёл, бог пошёл за избравшими познавать зло/добро от их разума, дабы впредь играть по их правилам, то есть вставиться в ум их… Да, безусловно, впало вдруг Римме: бог – не в словах, не в терминах! В храме трогала она крест, чтоб чувствовать бога «Жи́вого», как означил Зосима, также ладони робко в кивот ввела, грызла жертвенник… Бога не было. Всё творилось в миру вокруг, будто бог ни при чём: насиловали, и жрали, и убивали – но и любили, что-то уверенно толковали, спорили, развивались культурно… Бога же не было. Римма как-то молилась, так что молитвы стали вдруг вопль истошный. Бога всё не было.
Раз попала в столярню, где жил Зосима. Комната, – в рамах, тумбах, шкатулках, чашках, тарелках, – пахла приятно хвоей и лаком. На деревянном полу и стульях гостьи внимали. Видимый со спины монашек сказывал:
– Чип был маленький, но вмещал он много, и люди вписывались в него огулом. В чипе ведь легче. Ибо дышать в нём незачем, пища незачем, не страшны в нём ни боль, ни страх; значит жить можно вечно: только впишись в чип. Так ты сто лет жив, в чипе же – вечность. Мало-помалу чипы сменили Жизнь. Электронные превзошли живых, и с них брали пример. Все жаждали походить на чип, как он есть по структуре; то есть на алгебру. Мир пронзили носители, по каким текли дигитальные души. Браки случались, коль выясняли математически, что, мол, ряду душ надо слиться на время для сверх-познания. И в конце концов стал один Высший Разум, спутавший мир сетями. Всё ушло в цифры да в электронику, вся телесность Земли. Живые, – что уцелели меж проводов, плат, блоков, слотов, процессоров, – стали есть изоляцию, чтобы жить, ибо есть больше нечего…