И, может, вахтеров, и, может, курьеров... Только для меня – тайна. А теперь он мертв.
Я треснул мокрой ладонью по бортику бассейна так, что руке стало больно. Потом встал и направился в тепло бани.
Тарн сидел на полотенце, держа в руке банку вообще‑то запрещенного тут пива.
Это была совсем обычная шведская баня для персонала, теплая и обволакивающая, как подростковая влюбленность. Ее обшивка из сучковатых шпунтованных досок с естественной потовой пропиткой обычно источала запах распаренных ног, но сейчас все перебивало иное благоухание. Тарн плеснул пивом на раскаленные камни. Выудил еще одну банку из ведра с водой и протянул мне.
– Держи, – сказал он.
Я лил пиво в горло, оно было холодное и терпкое и такое вкусное, какого мне давно пробовать не приходилось.
– А теперь открой свой секрет.
Он сидел в полутьме, потный и обмякший, и улыбался мне, и я вдруг понял, почему он пошел со мной в эту дыру. Он хотел узнать мой секрет.
– Мой секрет! Ты о чем, черт возьми?
– У всех людей есть секреты друг от друга, – сказал он. – Наше общество все построено на секретах. И тот, кто разнюхает эти секреты, употребляет полученные сведения, чтобы добиться власти и денег.
Он иронически улыбнулся и поднял пивную банку, как бы чокаясь.
– Сказать тебе, что мой сын, знамени‑итый актер, лечится от алкоголизма? Рассказать, раз уж он попросил у меня помощи? Сколько б ты на этом заработал?
Он порядком опьянел, а ведь я видел, что он выпил одну‑единственную банку. Должно быть, многолетняя слабость.
– Сказать тебе, что моя дочка крутит с женатым священником – раз уж она доверила мне это с отчаяния?
Я фыркнул. Это опасно смахивало на финский любительский театр.
– Знаешь, Тарн, ты преувеличиваешь значение своих секретов. Последний пример будет представлять интерес, только если священник – педераст.
Он вскинул руку, указывая перстом на меня.
– А что у тебя за секреты? Что там такое ты не хочешь рассказывать насчет Юлле?
Я звучно вздохнул.
– Знаешь, не хочу больше говорить об этом паскудном деле, – сказал я тоном, который – я надеялся – не обидит его.
– Ага, – ответил Тарн. – Не хочешь говорить – ты, самый болтливый фотограф изо всех, какие когда‑либо работали у нас в «Утренней газете». У тебя же каждый день новые проблемы из‑за того, что ты не можешь держать язык за зубами. Ты... вот как я скажу: у нас на двадцати четырех этажах до хрена всяких болтунов, но ты все равно самый‑самый.
Вон оно, оказывается, как...
– Но теперь, знаешь, легавые принялись за дело, – продолжал Тарн. Удивительно, до чего он нагрузился. – Теперь тебе не отвертеться. Рано или поздно придется заговорить.
Взгляд его блуждал, он покачивался и тяжело дышал от жара. Волосы свисали мокрыми косицами на скулы, пот струился по острому носу, а карие глаза стали почти черными от злости. И еще было видно, что ему очень хочется закурить.
– А следователи определят, что это было самоубийство, – сказал я спокойно.
– Ты что, обалдел?
– Вот увидишь. Ставлю тысячу, что будет самоубийство.
Тарн прошипел:
– Юлле убили. Ты это знаешь, и я это знаю. – Его худощавое туловище сотрясалось от ярости.
– Это еще надо доказать, – сказал я. – И доказательства должны быть убедительными для суда.
Он промолчал, но лицо его передернулось, и он смял пивную банку в руке. Не надо было ему сидеть в вонючей бане и пьянствовать, когда умер один из его лучших друзей. Ему не досталось в жизни многое из того, чего было уже слишком поздно добиваться.
– Тарн, – сказал я, – ты старый, тертый уголовный репортер. Ты знаешь не хуже меня, как все это будет.
Он смотрел на меня, и в его глазах трепыхался страх.