И мужичонка скрылся за дверью.
Надо было прямо, без обиняков, поносил себя Ешуа. Развел черт-те что: «Кое-что привез Посмотрите!..» Народу нечего загадки загадывать, с ним надо коротко и просто
Приглядевшись к избам на пригорке, Ешуа выбрал самую, на его взгляд, богатую с резными наличниками, с садом, прикрывавшим своим надежным крылом драночную крышу, с большим, подступавшим к самому лесу хлевом, из которого доносилось недовольное хрюканье и сердитое мычание.
Я привез мертвого мальчика, тихо, пытаясь окрасить свое сообщение в скорбные тона, промолвил Ешуа.
Какого мальчика? удивился молодой хозяин.
Этого я не знаю Может, говорю, он из вашей деревни.
Где он? глядя на Ешуа в упор, спросил молодой хозяин.
Там тот в телеге.
Не наш, сказал, откинув овчину и гоняя твердые, как камешки, желваки.
А чей?
Не знаю.
И молодой хозяин, недобро оборачиваясь, побрел не к избе, а к хлеву должно быть, примирять скотину.
Зашел Ешуа еще в одну избу, в другую, но никто мертвеца не опознал.
Почти ненавидя себя за слабость и опрометчивость, корчмарь забрался в телегу и, вымещая на гнедой нагноившуюся злость, выехал из Расчяй.
Хоть лошадь напою, подумал он, не доезжая до пруда. Одному Богу известно, сколько еще нам мотаться по деревням.
Ешуа поразило, что Расчяйский пруд был таким же, как в его молодости, глубоким, с каким-то золотистым отливом, с легкой рябью не от ветра, а от шелеста обступавших его тополей.
Только лебедя не было. Вместо него в пруду плескались ленивые утки, время от времени погружая свои костяные клювы в переливчатую застойную воду.
Пока лошадь пила, Ешуа глазел на ровную, незамутненную гладь, и жалость, как ленивая утка, плескалась в нем, жадно подбирая бог весть каким чудом сохранившиеся в глубине крохи.
Ни в Расчяй, ни в Ужежереляй, ни в Юодгиряй мертвеца не опознали, и Ешуа не осталось ничего другого, как везти труп в Россиены сдаст в участок, и пусть там разбираются, им за это жалованье платят, и немалое. Как только приедет в Россиены, привяжет гнедую и к Зайончику, акушер на то и акушер, чтобы принимать в любое время. Ну уж коли не примет, набивая себе цену, то придется где-нибудь заночевать на постоялом дворе, а утречком галопом к доктору. Время не терпит.
Но ни в день приезда, ни назавтра, ни через неделю Ешуа к Зайончику не попал в тот же вечер его взяли под стражу.
За что?! Не имеете права! возмутился было Ешуа.
Он колошматил кулаками дверь темной, кричал, но крик его остался без ответа. Ешуа нагнул, как бык, голову и стал биться о равнодушную стену.
Наконец он изнемог, опустился на земляной пол и глухо, по-волчьи завыл.
Мирон Александрович позавтракал у Млынарчика, съел поджаренные на сале колбаски, выпил чашечку кофе без сахара доктор Гаркави велел ему ограничить употребление сладостей во избежание сахарной болезни расплатился, но против обыкновения не встал со своего облюбованного у окна места, откуда видны были короткая, как колбаска, улица и узкий, как нищенский посох, тротуар.
Чего-нибудь еще желаете, пане меценасе?[1] Неизменно вежливый, в чесучовом пиджаке, делавшем его моложе лет на десять, стройный, без единой жировой складки, с лихо и соблазнительно закрученными усами, он подлетел к столику и участливо, но не назойливо уставился на чем-то опечаленного присяжного поверенного.
Нет, рассеянно ответил Дорский. Разве что стаканчик хереса.
Сей момент! поклонился пан Млынарчик и, выписывая ногами на полу, как на вывеске, свою фамилию, удалился.
Вина Мирон Александрович никогда по утрам не пил, только в компании; к спиртному вообще относился с нескрываемым презрением, ни разу не позволил себе выпить больше одной рюмки, но сегодня решил сделать исключение, чтобы отвлечься, сбросить с себя усталость и как-то унять снова проклюнувшуюся головную боль.
Пока он дойдет до тюрьмы, запах вина испарится, но херес поможет ему обрести столь необходимое в его ремесле равновесие и душевное спокойствие.
Прошу, пане меценасе! возвестил Млынарчик и поставил на столик вино. Только что из погреба, як бога кохам.
Спасибо.
Пану Млынарчику «спасибо» было мало. Он испытывал всегда бесценное удовольствие от беседы с паном Дорским. Но сегодня пан Дорский не настроен вести разговоры. Таким мрачным и озабоченным не бывает он даже на кладбище, где они и познакомились в позапрошлом году, через месяц после смерти пани Кристины, когда пан меценас пришел с пышным букетом осенних цветов, кажется, астр. Еще и памятника не было, торчал только железный крест с жестяной табличкой: «Кристина Дорская скорбящие муж и сын».
Нас с вами могилы свели, шутил, бывало, Мирон Александрович.
Как же, как же, кивал головой довольный пан Млынарчик, наши жены рядышком лежат, моя под липкой, а ваша под открытым небом (он, как и отец Кристины Дорской, принял православие, хотя дома и разговаривал по-польски).
Пан Млынарчик и надоумил Мирона Александровича позаботиться о себе. Он, пан Млынарчик, уже позаботился приобрел участок, тоже под липой, поблизости от покойницы жены. И вам, пане меценасе, пора; жизнь скоротечна, как забег на скачках
Смотритель кладбища, кривоногий горбун с глазами одичалой собаки, встал на дыбы: