Земельного? Народного Еврейского?
Арон Ицикович опасался говорить о бойне, о болезнях, но не знал, чем занять маму, о чем беседовать с несчастной женщиной, чтобы хоть чуть-чуть отвлечь ее от дурных мыслей. Щепетильный, богобоязненный Гринблат с незнакомыми дамами не общался, а если и общался, то только по делам службы охотно и терпеливо разъяснял им, под какой процент выгодней вкладывать злоты либо литы и журил за то, что те, как всегда, опаздывают с оплатой счетов.
Земельного? Народного Еврейского?
Арон Ицикович опасался говорить о бойне, о болезнях, но не знал, чем занять маму, о чем беседовать с несчастной женщиной, чтобы хоть чуть-чуть отвлечь ее от дурных мыслей. Щепетильный, богобоязненный Гринблат с незнакомыми дамами не общался, а если и общался, то только по делам службы охотно и терпеливо разъяснял им, под какой процент выгодней вкладывать злоты либо литы и журил за то, что те, как всегда, опаздывают с оплатой счетов.
Большинство деньги держало в чулке, отрезала мама.
Да, да, пожалев о своем промахе разговоре о бойне, затараторил Гринблат. Мои родители, между прочим, тоже их держали в женском чулке. С детства мне очень хотелось выбиться из бедности, и помочь отцу и матери набить чулок доверху. Это, конечно, смешно, но я мечтал стать мореходом и где-нибудь открыть для евреев страну или остров, где золото растет, как в Польше морковка в огороде.
Мой кашель прервал его рассказ.
Господи, что будет, Господи? вторил кашлю мамин стон.
Успокойтесь, уважаемая. Бог даст, ваш сын скоро встанет на ноги. И не давая ей возразить, он снова, как с косогора в реку, сиганул в свое детство. О чем это мы с вами говорили? Ах, да о деньгах в чулке. Так вот Когда я немного подрос, то воспылал желанием завести собственную сахарную фабрику, чтобы моему отцу не надо было бы оглядываться, как на жандарма, на маму, когда он в чай не одну ложечку клал, а целых две Смешно, не правда ли?
Сладкого евреям всегда не хватало, неожиданно откликнулась на его рассказ мама и впервые обратилась к Гринблату с просьбой. Помогите, пожалуйста, сменить на Гиршеле рубаху. Он весь пропотел. Солнышко мое, попробуем посадить тебя и переодеть!..
Своего белья, как и одежды, ни у меня, ни у мамы не было (в сорок первом мы вышли из дому с крохотным чемоданчиком, большим капризным зонтом и набором ключей в руке, надеясь под победоносный грохот советской брони и стали через день-другой вернуться восвояси), бельем нас снабжала щедрая Анна Пантелеймоновна, которая для его хранения отвела даже отдельную полочку в расшатанном, с облупленной краской, двустворчатом фанерном шкафу. В наследство от улыбчивого Ивана Харина мне достались две поношенные зеленые гимнастерки (с одной хозяйка не успела даже отвинтить пожелтевший значок «Отличник боевой и политической подготовки») и пара давно не надеванных, пахнущих нафталином, нижних, из грубой материи, рубах, которые мама сузила и укоротила, потому что они закрывали мои коленки; сама она тоже не была обделена получила в вечное пользование почти новую комбинацию с тонкими бретельками, крепдешиновое платье, маркизетовую блузку с вышитой незабудкой на груди и теплую вязаную кофту с большими слюдяными пуговицами.
Арон Ицикович, устало улыбаясь, помог мне чуть-чуть подняться, я едва заметным кивком головы поблагодарил его; мама напялила на меня укороченную рубаху, и на том переодевание кончилось.
Легче, Гиршеле? мама разгладила, как морщины, на моей рубахе складки.
Все, на что я был способен, это на чуть заметное покачивание головой.
Вот видите ему легче, ухватился за мой ответ не привыкший за стеклянным окошечком в Виленском колониальном банке ко лжи Гринблат. Ну? Кто после этого посмеет сказать, что Бог с нами в разводе? Бог евреев от нас ни на минутку не отлучается. Это, скажу вам, не их Иисус Христос и не их Аллах. Наш на коне по небесам, как по ипподрому, не скачет, на ишаке по Иерусалиму не катается!.. Может, ваш Гиршеле и без больницы поправится?
Все равно я одного не отпущу, сказала мама. Мужа отпустила одного, и пропал.
Арон Ицикович в спор с ней не ввязался, щелкнул крышкой карманных часов, громко и смачно высморкался в свой универсальный носовой платок, но не хлопнул дверью, остался в хате, в которой вдруг стало тихо, и в этой тишине унявшаяся было боль снова расхрабрилась, кашель, загнанный куда-то в желудок, вырвался с шипением наружу, и я чуть не задохнулся.
Тишина казалась враждебной, и оттого меня так и подмывало крикнуть маме и Гринблату: «Говорите! Когда вы говорите, мне и впрямь легче. Говорите о чем угодно об открытии новых стран, где золото растет, как морковка в огороде, и где никто не жалуется на бедность; о выгодных банковских процентах и дамах, вовремя не платящих по счету; о богах, которые и скачут на коне и катаются на ишаке по Иерусалиму; говорите, умоляю вас, но у меня не было сил раскрыть рот, заклеенный жаркой, неостывающей слюной, и я сам не заметил, как вскоре забылся коротким и судорожным сном.
Когда я проснулся, Арона Ициковича в хате уже не было.
Напротив дивана, за столом судя по голосам сидели только женщины мама, Анна Пантелеймоновна и Гиндина.