В германской историографии вопрос о планах Бисмарка относительно занятия польскими войсками территории Царства Польского не рассматривался. В отечественной историографии эта проблема была поставлена в монографии Ревуненкова. Историк использовал состоявшуюся 14 февраля 1863 г. беседу Бисмарка с Берендом[597] как доказательство агрессивности планов Бисмарка относительно российских областей Польши. Он также ссылался на донесение саксонского посланника в Берлине графа Карла Адольфа фон Хоэнталя министру иностранных дел Саксонии графу Бойсту, в котором значились такие слова Бисмарка: «Россия могла быть вынуждена оставить Польшу, и в таком случае задача Пруссии заключалась бы в том, чтобы связать великое герцогство Варшавское с династией Гогенцоллернов персональной унией»[598]. Используя эти материалы, Ревуненков резко критиковал политику прусского министра-президента: «Подделываясь под истинного «друга» русского царя, изо всех сил спешащего ему на помощь, Бисмарк на деле готовился отнять у царизма его польские владения»[599].
Оценивая перспективу оккупации польских областей, Ревуненков пришел к несколько противоречивым выводам. С одной стороны, он писал, что «Бисмарк проектировал оккупацию прусскими войсками Королевства Польского», с другой «сам Бисмарк также очень хорошо понимал, что никаких «осложнений» с Францией Пруссия в настоящее время позволить себе не может»[600]. В этой связи появляются два предположения. Если, согласно мнению Ревуненкова, Бисмарк вынашивал агрессивный план захвата польских земель, он в таком случае выступал в роли недальновидного политика, предпринимавшего авантюру с Польшей, не желая в то же время, как утверждает Ревуненков, осложнений с Францией. Получается, что это утверждение Ревуненкова содержит внутреннее противоречие. В таком случае, более верным кажется второе предположение: Бисмарк серьезно не рассчитывал на оккупацию Польши, допуская ее исключительно в случае ухода российской армии из края.
Действительно, перспектива быть зажатой с одной стороны Францией с ее претензией на рейнские земли, а с другой профранцузской Польшей с ее желанием восстановления границ 1772 г., ничего хорошего Пруссии не сулила. Однако от таких раскладов Бисмарк не впадал в завоевательную истерию и говорил о возможном занятии польских областей лишь в случае оставления их русскими. Кроме того, он руководствовался настроениями, царившими в самом Петербурге: «Из доверительных бесед, которые я вел частью с князем Горчаковым, частью с самим императором, я мог заключить, что Россия сама не давала никаких гарантий относительно того, что не будет брататься с Польшей. Император Александр не прочь был тогда отдать часть Польши; он сказал мне это без обиняков, по крайней мере по поводу левого берега Вислы»[601]. Эту информацию также подтверждают воспоминания российского статиста Федора Густавовича Тернера о разговоре с Бисмарком в начале 1863 г.: «Разговор коснулся происходившего тогда польского восстания. Бисмарк стал высказывать мысль, что для того, чтобы покончить раз навсегда с этими периодически возникавшими польскими смутами, следовало бы разделить Царство Польское между Россией и Пруссией, проведя пограничную линию, кажется, вдоль Вислы»[602]. Этот разговор состоялся в начале 1863 г., а император говорил Бисмарку о левом береге Вислы в апреле 1862 г. Таким образом, Бисмарк выстраивал эти планы лишь после того как Александр II сам предоставил ему поле для подобных размышлений.
Кроме того, Бисмарк едва ли всерьез предавался необоснованным фантазиям о превентивном ударе и захвате польских территорий, учитывая слабость Пруссии, переживавшей внутриполитический кризис. Опасен был и вероятный международный резонанс. Так, 1 марта «Кельнская газета» передавала: «Мы считаем теперь весьма возможным не только скорое расположение французского обсервационного корпуса, но и вступление в Пруссию французских войск <> перспектива войны Франции против Пруссии никогда еще, с 1815 года не была так близка, как теперь»[603]. Кроме того, Бисмарк знал о решительности Александра II в борьбе против всякой вероятности иностранной интервенции в Польшу[604]. Горчаков передавал Убри, что даже решение о переходе прусскими вооруженными отрядами русской границы для преследования мятежников было лишь в компетенции императора[605], и помощь эта не должна была превышать комплекса полицейских мер[606].
Эти малые оговорки стали постепенно ослаблять действие конвенции, которая так и не была ратифицирована. К самой конвенции Горчаков относился довольно спокойно, даже более сказать: не был в первом ряду ее сторонников[607], «никогда не придавал этому акту практического значения, не оспаривая его нравственную ценность»[608]. Он считал, что хотя «с политической точки зрения это соглашение и имеет свою моральную ценность», в действительности оно сведется к ряду чисто практических мер, без далеко идущих последствий[609]. С самого начала он дал понять Пруссии, что ей не удастся диктовать свои условия и трактовать конвенцию в выгодном для нее свете. В этом вопросе российский министр учитывал также позицию Франции, которая соглашалась с выполнением Пруссией лишь полицейских мер по усмирению польского движения[610].