Для повествования в модальности знания не обязательно быть Гомером. В «Солнечном ударе» Бунина, который часто сравнивают с «Дамой с собачкой», модальная позиция нарратора относительно героя, на первый взгляд, аналогична чеховской. В обоих случаях фокализатором выступает главный герой повествования, глазами которого воспринимается все происходящее. Только к нему применимо интроспективное повествование, характеризующее его внутренние состояния, тогда как внутренняя жизнь женского персонажа скрыта от мужского, а потому не подлежит и освещению нарратором. Однако кругозор бунинского нарратора все же неизмеримо шире, чем кругозор его героя. Нарративная модальность «Солнечного удара» явственно проглядывает в следующем пролепсисе:
оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой.
Оказывается, нарратор всеведущ, ему известна вся жизнь обоих персонажей, модальность его рассказывания модальность знания. Это придает случайному (как представляется героям) казусу претерпеваемого ими «солнечного удара» ореол происшествия прецедентного, архетипического (знаменательна универсальная формула ни тот, ни другой, игнорирующая гендерную идентичность персонажей).
Итак, нарратор это представитель автора в тексте, своего рода «управляющий» диегетического мира. Это он нанизывает эпизоды, организовывая ими время, пространство и взаимодействие персонажей, это он осуществляет фокализацию повествовательных «кадров» и вербализацию рассказываемой истории. В качестве «свидетеля» он обеспечивает событийный статус излагаемых происшествий. Однако спрашивать о художественном смысле изложенного не следует у нарратора. За ответом следует обращаться к реализованной в структуре текста интенции эстетического субъекта имплицитного автора, являющего себя в композиции текста, в пространственно-временной и смысловой целостности воображенного мира, а также в неслучайной для него системе персонажей.
При всех развернцтых выше аргументах соотношение категорий нарратора и автора было бы сомнительно сводить к чисто теоретическим их размежеванием. По мере эволюции нарративных практик оно тоже эволюционировало. У данного соотношения имеется своя история, нуждающаяся в исторической нарратологии.
При всех развернцтых выше аргументах соотношение категорий нарратора и автора было бы сомнительно сводить к чисто теоретическим их размежеванием. По мере эволюции нарративных практик оно тоже эволюционировало. У данного соотношения имеется своя история, нуждающаяся в исторической нарратологии.
В произведениях зачинателя русской художественной прозы Николая Михайловича Карамзина имел место исходный синкретизм инстанций автора, нарратора и фокализатора, не сразу достигших той раздельности, о которой только что говорилось. В эссе «Что нужно автору?» (1802) Карамзин утверждал, что «творец всегда изображается в творении своем», а потому должен иметь «доброе, нежное сердце», «желание всеобщего блага», «страстное человеколюбие», тогда как риторические правила и приемы текстосложения для него факультативны. Иначе говоря, в глазах Карамзина сам писатель и есть авторствующий нарратор. Современники также не отграничивали нонфикциональную карамзинскую «Историю государства Российского» (18161824) от собственно художественного (фикционального) литературного наследия писателя.
В повествованиях о вымышленных историях «Бедная Лиза» (1792), «Наталья, боярская дочь» (1792), «Остров Борнгольм» (1794) нарратор, отрицая их вымышленность, подчеркивает свою биографическую конкретность в качестве пишущего автора. Так, к надписи на рыцарском панцире, в который была наряжена Наталья, Карамзин делает подстрочное примечание: В Оружейной московской палате я видел много панцирей с сею надписью. Автономия диегетического мира в повествованиях Карамзина еще не вполне сформировалась, что делает инстанцию имплицитного автора неотделимой от автора биографического и практически совпадающей с нарратором.
На первый взгляд, наиболее выдающиеся продолжатели основанной Карамзиным нарративной русской традиции следуют тому же синкретическому принципу «неслиянности и нераздельности» субъектов нарративного дискурса.
Так, речь нарратора в «Евгении Онегине» (18251833) содержит в себе обильные аллюзии к биографии самого Пушкина. Полное название книги «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.» (1830) очевидным образом отсылает к самому Пушкину как автору предисловия «От издателя» и составителю общей композиции текста. Аналогичную функцию исполняет послесловие издателя к «Капитанской дочке» (1836). «Рамочный» нарратор, объединяющий главы «Героя нашего времени» (18381840) в единое целое, демонстративно отождествляет себя с известным поэтом Лермонтовым (например, в следующем примечании: Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка вторая натура).
Однако во всех этих случаях соотношение фигур автора и нарратора уже намного сложнее, чем у Карамзина. Разделение их происходит уже потому, что в перечисленных прозаических текстах изложение историй передоверено другим лицам: Белкину, Гриневу, Максиму Максимычу, самому Печорину. Что же касается романа в стихах, то, по общему мнению российских пушкинистов, здесь нарратор присутствует в качестве «образа автора», принадлежащего художественному миру стихотворного романа наравне с другими его персонажами («образами»).