В тот день я вернулась домой из школы и увидела, что на лестничной площадке возле нашей квартиры толпятся соседки. И я сразу все поняла. Одна из соседок посмотрела на меня и сказала:
Вот и все, отмучились.
Эти слова показались мне почти богохульством. Мы потеряли человека, которого любили больше всего на свете. Нам было трудно последние годы, но никогда ни мама, ни я не желали «отмучиться».
Мне до сих пор часто снится, что пап жив, что всё еще болен и вот-вот выйдет на дрожащих ногах из соседней комнаты. А иногда снится, что он выздоровел и уехал куда-то, пишет мне письма. И во сне меня переполняет радость: «Как я могла отчаяться? Он жив! Он жив!»
Мне до сих пор часто снится, что пап жив, что всё еще болен и вот-вот выйдет на дрожащих ногах из соседней комнаты. А иногда снится, что он выздоровел и уехал куда-то, пишет мне письма. И во сне меня переполняет радость: «Как я могла отчаяться? Он жив! Он жив!»
* * *
Это была глава не о смерти, это была глава о любви. Настоящей и обычной человеческой любви, которую я нашла не где-то там, а в своей семье. Теперь я знала ответ на вопрос, который так долго интересовал меня. Я поняла, что такое настоящая любовь.
Ахматова. 1962 год
Маленькая деревянная дача-будка затерялась среди сосен где-то под Ленинградом. В ней было всего две комнаты: справа крошечная кухня, слева покои Анны Андреевны. В покоях, где всегда царил полумрак, первыми на глаза попадались маленький рабочий стол и старое продавленное кресло у окна. Было в комнате еще несколько стульев, табуретка, и вдоль стены стояла застеленная потертым ковром кровать без ножек, точнее, это была просто кроватная рама с металлической сеткой, поставленная по углам на кирпичи. На кровати сидела Анна Андреевна Ахматова в старом, потерявшем какой-либо цвет и очертания платье. Она была грузная и полностью седая, похожая на Екатерину Великую. Ее знаменитый нос с горбинкой уже потонул в мягких старческих щеках. В комнате находился еще диван в виде высокого топчана. Он стоял у входа, торцом к двери, так что дверь из-за него открывалась не полностью. На диване сидел седой суховатый мужчина интеллигентной наружности. Это был Виталий Виленкин, историк театра, литературовед и друг Ахматовой. Скромно улыбаясь, он рассказывал:
Меня, знаете ли, Анна Андреевна, сразу привлек этот бюст, точнее не бюст, а небольшая бронзовая голова. Я подошел поближе рассмотреть, и она поразила меня каким-то особенным отпечатком иронии и воли. Отличная работа! Скульптор Стеллецкий. А знаете, чей портрет? Бориса Анрепа!
Ахматова зарделась, губы ее заулыбались:
Я всегда знала, всегда знала, что он она задумалась, повернув свой горделивый профиль к окну. Он всегда был лучшим во всем, во всем, за что бы ни брался! Я много читала о его успехе в Англии Лучший мозаичист Его мозаики в Вестминстерском соборе! Как много я о нем думала, сколько стихов написала!
Ахматова помолчала с минуту или больше, глаза ее сияли, улыбка не сходила с лица. Виленкин боялся прервать ее мысли и думал о том, сколько воспоминаний таится в голове этой семидесятитрехлетней женщины, пережившей раннюю славу, революцию, две войны и всех своих мужей.
Наконец Ахматова повернула к нему царственную голову и произнесла:
Я вчера закончила очерк про Моди и хочу опубликовать его. Он был совсем не таким, как в этом пошлом французском фильме о нем очень горько! Виленкин уже знал, куда будет обращен ее следующий взгляд. Единственный выживший у Ахматовой рисунок Модильяни висел над столом рядом с портретом Глебовой-Судейкиной. Обычно раздававшая всё, что бы ей ни дарили, Ахматова берегла этот рисунок, как реликвию. Рисунку было уже больше 50-ти лет. Я знала его совсем другим, очень светлым, сероглазым, двадцатишестилетним. Может быть, конечно, он изменился потом Как-то раз я зашла за ним в мастерскую в Париже, но не застала его. Ворота были закрыты. А у меня в руках была охапка красных роз. И от нечего делать я стала бросать цветы в открытое окно его мастерской. А после, когда мы встретились, он спрашивал меня, как я попала в запертую комнату? А когда я сказала, что бросала розы через окно, он ответил: «Не может быть, они так красиво лежали».
Ахматова встала с кровати, на подмышке платья мелькнула большая прореха, оголив часть белья и руки. Достала с полки рукопись и протянула Виленкину:
Вот, напечатайте этот очерк, друг мой! Здесь моя молодость.
Очень длинная жизнь Ахматовой оказалась тяжелой и как-то всё не складывающейся. Вместо дома у нее была Будка, вместо родной семьи семья бывшего мужа Пунина. Был у нее родной сын, наконец вернувшийся из лагерей, которого Ахматова очень ждала и, конечно же, очень любила. Но отношения и тут не сложились. Они поругались в день его возвращения. Это были два сложных, капризных, обидчивых и твердых в своих убеждениях характера. Лев Гумилев никак не мог понять приверженности матери семейству Пуниных. Как и отец, он был очень ревнив, и его задевало, что мать называет их своей семьей, тратит на них свои деньги, а ему не может помочь обставить двенадцатиметровую комнатушку, так что ему пришлось просить пьяницу соседа сколотить книжные полки из старых досок. Ахматова и не пыталась ему объяснить, что много-много лет она жила приживалкой в доме Пуниных, разбив семью, и именно из-за нее детство Ирочки оказалось двусмысленным. Лев даже в пылу как-то назвал мать старухой-процентщицей. А Ахматова просто когда-то написала строки: «У своего ребенка хлеб возьми, чтобы отдать его чужому», вот и пришлось так же жить.