Структура Fleurs du mal определяется вовсе не каким-то изощрённым расположением отдельных стихотворений, не говоря уже о существовании некоего тайного ключа. В её основе беспощадное исключение всякой лирической темы, которая не несёт на себе отпечатка лично выстраданного опыта самого автора. И вот именно потому, что Бодлер знал, что его страдание, spleen, taedium vitae[3], имеет древние корни, он оказался в состоянии безошибочно распознать в нём приметы своего личного опыта. Если позволительно сделать предположение: едва ли что-то другое могло дать ему столь острое ощущение своей собственной оригинальности, как чтение римских сатириков.
Рукопись В. Беньямина «Центральный парк». Берлин, Архив Академии искусств (Ms 1718).
3. «Признание», иначе апология, настроено скрадывать революционные моменты в историческом развитии. Оно печётся лишь о том, чтобы установить преемственность. И подчёркивает лишь те элементы произведения, которые уже воздействовали на дальнейшее. А вот каменистые уступы и зубья, что цепляются за пожелавшего вырваться прочь, эти ускользают от внимания.
Вселенский озноб Виктора Гюго[4] по характеру ничуть не походит на беспримесный ужас, посещающий Бодлера вместе со сплином. Этот озноб нисходил на Гюго из мирового пространства, которое прекрасно сопрягалось с интерьером, где он чувствовал себя как дома. Да, да, он чувствовал себя в мире духов очень по-домашнему. Этот мир дополнял уют его домашнего хозяйства, тоже не лишённого ужаса.
Dans le cœur immortel qui toujours veut fleurir[5] это к разъяснению Fleurs du mal и бесплодности. Vendanges[6] у Бодлера очень грустное слово (semper eadem; limprévu[7]).
Противоречие между теорией природных соответствий и отказом от природы. Как его разрешить?
Внезапные выпады, тайные махинации, неожиданные решения всё это входит в круг государственных интересов Второй империи и очень характерно для Наполеона Третьего. Вcё это образует радикальный жест [Gestus[8]] в теоретических декларациях Бодлера.
4. Сущностно новым ферментом, который, будучи подмешан к taedium vitae, превращает его в spleen, является самоотчуждение. От нескончаемого регресса рефлексии, которая в романтизме, играя, ширит жизненное пространство разбегающимися кругами и одновременно стесняет его всё более узкими рамками, бодлеровской печали остаётся лишь tête-à-tête sombre et limpide[9] субъекта с самим собой. Именно в этом кроется специфическая «серьёзность» Бодлера. Она-то и помешала подлинному усвоению поэтом католического мировидения, которое готово примириться с серьёзностью аллегории лишь под знаком игры. Иллюзорный аспект [Scheinbarkeit] аллегории здесь уже не мыслится особым качеством, как это было свойственно барокко.
Бодлер не отдаётся на волю никакому стилю и не имеет за собой никакой школы. Это чрезвычайно затрудняет его восприятие.
Введение аллегории это ответ, но несравненно более зрелый, на тот же самый кризис в искусстве, которому около 1852 года была противопоставлена теория lart pour lart[10][11]. Этот кризис искусства коренился как в ситуации с техникой, так и в политической ситуации.
5. Есть две легенды о Бодлере. Первую, согласно которой он есть изверг рода человеческого и гроза буржуазии, распространил он сам. Вторая родилась после его смерти, и на ней основана его слава. В ней он предстаёт мучеником. Этот фальшивый теологический нимб необходимо до конца разрушить. Для его нимба формула Монье[12].
Можно сказать, что счастье пробирало его насквозь; про несчастье такого не скажешь. В естественном состоянии несчастье в нас не проникает.
Spleen это ощущение перманентной катастрофы.
Ход истории, каким он отражается в катастрофическом сознании, занимает мыслящего человека не более, чем калейдоскоп в детских руках, в котором при каждом вращении прежний порядок осыпается, чтобы образовать новый. Этот образ вполне правомерен. Представления властей предержащих всегда были тем зеркалом, с помощью которого претворялся в жизнь образ того или иного «порядка». Калейдоскоп следует непременно разбить.