Отсыпаясь в похмелье Леон, мрачно, отхлебнул кофе, но ей о таком знать не надо. Я тогда каждое утро тянулся за виски виски Леона снабжали коллеги, военные юристы из американских частей, расквартированных в Бельгии:
Мы вскрывали очередное массовое захоронение, на месте расстрела партизан. Было бессмысленно искать тела папы и мамы, но я, все равно, надеялся. Следующим годом Монах вернулся из Палестины и велел мне ехать в Америку. Я нашел в архивах льежского гестапо сведения о том, что маму и папу отправили на восток. Я отомстил за них он сжал сильную руку в кулак, но родителей мне, все равно, не вернуть
Появившись на пороге прокуренной, пахнущей спиртным квартиры, бывший командир заставил Леона выбросить пустые бутылки и вымыть заваленные пеплом полы:
Ты лучше уезжай сидя в инвалидной коляске, Гольдберг варил кофе, на газовой плите, у меня есть обязанности, у меня на руках Маргарита, а ты свободный человек Леон вспомнил:
Он тогда не сказал мне, что потерял в Польше жену. Он только недавно, в сентябре, написал, что она погибла с командиром они обменивались весточками:
У него теперь не только Маргарита на руках, но и кузен девочки подумал Леон, а тогда он заметил, что мне незачем оставаться в Бельгии Гольдберг курил у окна, разглядывая пустынный, унылый льежский двор:
Ты здесь словно на пепелище, Леон, он обернулся, уезжай в Америку, начинай новую жизнь. Нельзя все время сидеть на кладбище Циммерман, все равно, оставил записочку в льежской синагоге, куда он бегал мальчиком, в воскресные классы, где отмечали его бар-мицву:
Папа с мамой ставили там хупу, и я хотел поставить, после войны. Она обещала, что станет еврейкой, ради меня потушив окурок, Гольдберг повторил:
Уезжай. И не беспокойся за то дело он протер пенсне, никто, ничего не узнает
Только сам Леон и его командир знали, что осенью сорок третьего года Циммерман застрелил свою жену:
Труп никто не найдет, мы сбросили тело в Маас горячий кофе встал комком в горле, она ползала на коленях, рыдала, клялась, что не виновата в депортации мамы и папы. Но ее видели в здании гестапо, в компании немецких офицеров брак Циммермана был подпольным. Партизан не мог появиться в мэрии, где сидели коллаборационисты:
Она кричала, что ничего не знала, что гестапо приехало на ферму неожиданно. Она даже посмела заявить, что ждет ребенка Леон поморщился, она врала, разумеется. Правильно Шекспир сказал: «О, женщины, вам имя, вероломство». Она, наверняка, собиралась продать и меня, и остальной отряд. Вовремя мы с Монахом навестили ферму
Леон вывез родителей из Льежа весной сорок второго года, с началом массовых депортаций бельгийских евреев. Старшие Циммерманы получили паспорта с французскими фамилиями. По бумагам они стали католиками:
Катрин унаследовала ферму от родителей. В той глуши было безопасно, то есть мы считали, что безопасно Леон вздохнул, я ей доверял, она была моей женой с Катрин, тоже уроженкой Льежа, он познакомился на партизанской акции:
До войны мы не сталкивались, я учился в Лувене, она заканчивала гимназию. Мы встретились в сорок первом году, ей тогда было всего восемнадцать Леон понял, что его покойная жена, была ровесницей Кэтрин Бромли:
У них одинаковые имена, они похожи, они даже одного роста он взглянул на часы:
Хватит. Мерзавка мертва, она давно превратилась в скелет, на дне Мааса. Она предала моих родителей, спасая собственную шкуру. Гестапо село ей на хвост, она решила купить себе жизнь ценой депортации беспомощных стариков. Верно я тогда подумал, еврейка бы никогда так не поступила. Не еврейкам нельзя доверять, ни одной их них Циммерман не верил в Бога:
Никто не верит, из переживших войну. Но речь не о Боге, а о нашем народе. Слишком много нас погибло, в Европе. Мои дети родятся евреями. Я обязан так поступить, в память о маме и папе мисс Ривка запаздывала. Рядом с Циммерманом, на столике, лежал букет белых роз:
Ей нравятся эти цветы. Ей к тридцати, но она хорошая, серьезная девушка. Хорошая и хорошенькая. Нечего тянуть, я ей, кажется, нравлюсь. Сделаю предложение, на Хануку поставим хупу
Фойе наполнялось патронами, к кассам тянулась очередь, шипела кофейная машинка. Тихо играло радио, над стойкой: