«Непроизвольно, как дыханье»
Непроизвольно, как дыханье
собачье, и неслышно, и
похожее на опечатку
в нас чьё-то зрение горит:
непроизвольное, как темень,
что колокол внутри себя,
оно в нас смотрит, нами зреет
и мёрзнет в круге голубят
спасительном, как речь чужая,
что хлещет мясо через край
бутылки, в горло птицерая,
когда бы был такой нам край.
«Где невозможно и огромно»
Где невозможно и огромно
пространство Бога за спиной,
что оглянуться невозможно
на шар, что катится за мной
по масляному глинозёму,
с холодным зёрнышком во рту,
где хворост захрустит позёмкой,
оставив небо на свету
сшиваю трубы с его гласом,
который меньше тишины
присутствия его тоннели,
как сердца шарик, ощутив.
«Человек в осколке света»
Человек в осколке света,
то есть вечности, стоит
посреди просторной смерти
что-то свету говорит:
то гулит, как будто
время, окольцованое им,
покидает голубятню,
расстоянием цветным,
ну, а то раскинув руки
очарованно молчит
наблюдая, как на смерти
дверь бессмертия горит.
«Ворона лестницей кружилась »
Ворона лестницей кружилась
пока взлетала голова,
похожая на головешку
как речь прохожая, черна.
Похожая на головешку
она в себе веретена
крутила белую отвёртку
метелью от неё темна.
Крутилось небо и кружился
вороны пропуском гончар
и вынимал всю тьму из глины
затем печаль.
Гончар крутил предмет и форму
желтели пальцы от ворон,
гудели в дудки, как воронки,
поленья темноты. Свистком
лежал упавший и воскресший
поскольку смерти вовсе нет
на тень свою себя воздевший
незавершённый пеплом свет,
что птичий свиток в форме ада,
похожего на рай и снег,
где слеплен человек из сада
ворон похожих на ковчег.
«И молока последнюю награду»
И молока последнюю награду
пьёт зверь прозрачный,
видимый не сразу,
припавший к сосцам неба,
к винограду
пока щенок весёлый и незрячий
гоняет тьму в себе,
как бабочку, психею
и ждёт во мне, когда я онемею.
И пение собачие, как льдина,
меня сопровождает в берегах,
в которых спит язык неотвратимый,
как молоко или последний страх.
Что ж, мой щенок,
сопровождай нас в вечность,
которая иголка февраля
во времени красивой колыбели,
чтоб вычерпать из смерти, как вода
в себя теперь исчерпывает небо,
зверей прозрачных и щенков своих
и за руку ведёт, и молоко психеи,
как бабочка, в губах у них дрожит.
«Бог простой, как мир и дрожжи»
Бог простой, как мир и дрожжи,
хлеб сей пресный, облака,
белый снег, рука на птице
и иссохшая река,
удалённая под земли,
чтобы быть опять со мной
в задыхании последнем,
где троится мрак двойной.
Бог простой, как это зренье,
назывная слепота
и дыра внутри горенья,
что есть сгусток вещества
и звенящий, словно лошадь
бубенцовым языком,
собирающий прах в кости,
чтобы мясо дать потом,
дать доспехи снятой кожи,
треугольный речи плод
сберегая на попозже
словно смертность, в смысле плот
в своей вечности пружине,
понимаю, что не в зле
мир лежит посередине:
в тёплом Боге на золе.
«Размешает птица клювом»
Размешает птица клювом
разрывное молоко,
расшевелит голубиный,
как бумага, кровоток,
побежит в крови по рёбрам
в разлинованной листве
тела, в этой старой коже.
Обо мне и о тебе
тень её звенит снаружи
заводным ключом весь день
так внезапно обнаружив,
что пилот покинул тень
и теперь в аэроплане,
где пузырится душа,
видит: птица дождь мешает
в своей коже из дождя
Люмьер. Душа, как Иона
1-
И ты в числе безымянном
живёшь, как в люмьеровской будке,
где слова орех, в камень вросший,
размотан на стены и сутки
припавшего, будто ребёнок,
совсем безымянного света,
в чьей мгле сотворенья лежишь ты,
а речью ещё не одета.
Не прах и не прочерк светильник
в механике глаза беспечной
ты видишь, как слово и имя
тебя начинают с предплечий,
и свет поднимается выше
природы своей непонятной,
над угольной крошкой и глыбой,
где спят слепота и котята.
Но ты ли разлом мой, Иона,
что тело моё из деталей
как мир, соберёт и не дрогнет,
как будка в сеанса начале?
2-
В ките из кожи, снега и любви
лежит прозрачный камень-лабиринт
чтоб говорить то свистом, то по Брайлю,
немую речь используя, как бинт.
Кит это лунка, испытанье эха
от камня, что проглочен будто тьма
так расширяется до голоса монетка,
когда достигнет своей жизни дна
так свет продет был сквозь его дыханье,
как человек чрез голоса свои,
и выдохнул вокруг себя пространство,
чтобы внутри его теперь поплыть.
Он нам отсюда камень вдруг напомнит,
и осветит круги, как лабиринт
внутри его иссиня-белой кожи,
что, как вода, намотана на винт.
3-
[Иона в утробе]
Изображения размытое пятно,
что созревает там, где колос пасти
становится то облаком, а то
разрывом на воде и неба счастьем.
Кто плавает над облаком? кто там
стучит как в жабры в чаек барабаны?
Чей ты, челнок, вспугнувший воды, как
тот человек, что стал своим экраном.
Чьё жало раскрывается тобой
и вырастает в жалости к утробе
окаменевшей рыбы, где прибой
тьме говорит: пожалуйста, не трогай
кинопроектор, зверя, пустоту
в которую размотаны, как сети,
все эти смыслы, что держал во рту,
как смерть свою, которой не заметил.
4-
Так вылетают голуби из рыбы,
как будто совершилась чешуя
в предназначении своём, и дивно
её обличие, в котором скоро я
перелечу немую киноплёнку
которая дождём меня троит
на зрителя и трещины на стенке,
и руку, что бобину раскрутив
всё это обозначит, но не скоро,
но точно так же берег далеко
расчерчивает бездну своим светом
и рыбине становится легко.
О, небо, что свершается над нами,
о, рыба, та, что бабочка и рой
из бабочек размноженных ногами
идущего из кожи высоко.
(1416/01/2017)