Он ещё надеялся, что власть поверит им или хотя бы угомонит своего цепного Фриче.
Власть отреагировала, как и подобает власти: иронически и снисходительно.
Луначарский переслал письмо заведующему Госиздатом Вацлаву Воровскому; тот ответил: «Бумаги мы им дать не можем, ибо на такой ренессанс искусства бумаги тратить не считаем себя вправе, но пока у них бумага есть и пока у них её ещё не отобрали, мы им пользоваться ею не препятствуем. Пусть они не нервничают и не тратят время на хождения по мукам, а подчиняются требованию и объединяются в кооператив, как им было предложено в Отделе печати».
Короче, работайте и конкурируйте на общих основаниях, центровыми вас не назначат.
На просьбу выпустить за границу начальство даже не сочло нужным отреагировать.
* * *
В последнюю неделю марта появилась возможность съездить на Украину.
Их приятель, член коллегии полиграфического отдела Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ) Александр Сахаров был командирован на юг России. Белых только-только выдавили, на освобождённых территориях надо было налаживать полиграфическое производство. Есенин и Мариенгоф вроде как вызвались ему помочь. Но вообще суть была в ином.
Во-первых, у Есенина на 31 марта было назначено заседание народного суда по делу 10055, возбуждённому в связи с тем случаем, когда он со сцены обозвал нехорошими словами уважаемых представителей торговой мафии. Надо было иметь более или менее уважительную причину туда не являться. Суд этот был в жизни Есенина первым, и революционной законности он всё-таки опасался.
Во-вторых, Есенин по всем статьям годился в призывникиего ждала и никак не могла дождаться Красная армия, в то время как он с октября 1917-го уже перегорел и под ружьё вставать больше не желал. Кто их знает, может, прямо из народного суда и увезут бить Колчака.
В-третьих, на юге России, говорили, жизнь посытнее.
Наконец, в-четвёртых, имажинизм, не сумев добиться благосклонного внимания большевистских вождей, развивался экспансивно, покоряя умы советского юношества в отдалённых от столиц и совершенно неожиданных местах.
А в Харькове, между прочим, жил Велимир Хлебников. Можно было, взяв его в имажинистский плен, тем самым показать дулю футуристам: мы увели у вас одного из коренников.
Хлебников перебрался из Москвы в Харьков годом раньше, на вопрос Маяковского: «Куда вы?»ответив: «На юг, весна»
Дорога Есенина, Мариенгофа и Сахарова до Харькова заняла восемь дней. Удобств никаких, твёрдые лавкивсе кости себе растрясли.
Хотя молодой задор всё сдабривал, тем более что, чем дальше двигались, тем теплее становилось: почки, листочки, ласковое солнышко 1920 года.
В Харькове Есенин и Мариенгоф расстались с Сахаровым.
У них был адрес ещё одного приятеля, Льва Повицкого, которого они хотели навестить.
Решили уточнить у прохожего адрес, а когда тот обернулся, оказалось, что это Лев Повицкий и есть.
Повицкий был на десять лет старше Есенина, в своё время всерьёз занимался подпольной работой, ещё в 1908 году под чужим именем возглавлял Донской комитет РСДРП, был арестован, получил четыре года каторги, но после революции карьеры не построил, а перешёл в журналистику.
Имажинистов Повицкий отлично знал и даже делал доклад в «Стойле Пегаса» о поэзии Есенина, которого искренне ценил и любил. Имажинисты рукопись доклада у него тогда отобрали, пообещав издать отдельной книжкой, и потеряли.
Повицкий оставил Москву чуть раньше. В Харькове, знакомом ему ещё со студенческих времён, прибился к семье своих друзей. Волею судеб в той же квартире обитали сразу четыре еврейские девушки от восемнадцати до двадцати пяти лет.
Чтобы заинтересовать харьковских подружек, Повицкий рассказывал им про московских поэтов, а больше всего про Есенинасамого молодого, самого красивого и всё более знаменитого.
И вдруг, как в мелодраматической книжке, такая удача: идёт он по улицеа навстречу сам Есенин, да ещё с Мариенгофомтоже не последним парнем в русской литературе.
Повицкий их немедленно потащил в своё жилище на Рыбной, дом 15.
Едва завидев гостей, девушки буквально настояли, чтобы Есенин и Мариенгоф поселились вместе с ними.
Житьё-бытьё это превратилось, как честно признается Повицкий годы спустя, в «сплошное празднество».
Девушки, продолжит Повицкий, открыто поклонялись Есенину, «счастливые и гордые тем, что под их кровлей живёт этот волшебник».
Мариенгофа тоже привечали.
Есенину больше всех приглянулась Женядевятнадцатилетняя Евгения Исааковна Лившиц, подруга Фриды Ефимовны Лейбман, у которой и жил Повицкий; Фрида и Женя работали в статистическом отделе Наркомторга Украины. В компании были ещё Маргарита Исааковна, старшая сестра Жени, и Ева, младшенькая.
Вечерами компания забиралась в тарантас во дворе и сидела там. Солировал Есенин, вообще-то в устном жанре не самый большой мастак, а теперь разговорившийся не на шутку: рассказывал, естественно, о своём деревенском детствесорочьи гнёзда, рыбалка, ночное, озорства всякие
В тужурке из оленьего меха, юный, прехорошийон был очарователен.
Есенин засматривался на Женю: стройная, круглое лицо, большие глаза, брови вразлёт, правильные черты лица, выглядит старше своего возраста; руки маленькие, белые
Часто, когда все понемногу расходились спать, Есенин и Женечка оставались в тарантасе.
Прогуливавшийся во дворе конь иногда подходил к ним, смотрел на эту пару, словно что-то хотел спросить.
Женя любила рассуждать о поэзии, а вместо «рифма» отчего-то говорила «рыфма».
Есенин придумал ей нежное прозвище: Рыфмочка.
Ничего серьёзного между ними не было, только целовались; раскрытый и холодный тарантас в этом смысле имел очевидные недостатки.
И конь опять же. Являлся в самый лирический момент и шумно дышал, смеша Есенина и смущая Женю.
Есенин предпримет несколько попыток сблизиться, но дело закончится ничем; несколько лет спустя, так и не забыв этого своего увлечения, он в разговоре обронит: «Женя и мужу будет аршином любовь отмерять».
Не сримфовалась Рыфмочка.
* * *
Когда город ещё был в руках белых, Хлебникова задержали как шпиона: он был одет в мешок, перевязанный верёвкой, и вёл себя не вполне адекватно.
Спас случай: его привели к деникинским офицерам, общавшимся с местными барышнями, одна из них сказала: «А вы что, господа офицеры, Хлебникова не узнаёте? Какой же это шпионэто знаменитый русский поэт!»
Те о Хлебникове не слышали, но признаться в этом постеснялись, и его отпустили.
Чтобы избежать призыва в Белую армию, Хлебников направил босые стопыв буквальном смыслев местную психиатрическую лечебницу, именовавшуюся Сабуровой дачей, ранее там лечился писатель Всеволод Гаршин. Хлебникову выдали фиктивное заключение о негодности к воинской службена самом деле он был здоров и физически, и душевно.
Белых выбили, вернулись красные. Хлебников сдружился с местным «председателем Чеки»следователем Ревтрибунала Александром Андриевским, о котором напишет едва ли не лучшую свою поэму; тот, в отличие от деникинских офицеров, в поэзии разбирался отлично и Хлебникова ценил.
Зимойвесной 1920 года Хлебников необычайно много работал, написав в числе прочего поэму «Разин»: 400 строк палиндромами (это когда строчка одинаково читается справа налево и слева направо): «Сетуй, утес! / Утро чорту! / Мы, низари, летели Разиным».
Осознавал ли Есенин гений Хлебникова?
Как поэт Хлебников был Есенину, скорее, чужд, пробираться сквозь хлебниковскую заумь было неохота; но то, что он имеет дело с очевидным талантом, признавал, хотя и с некоторой ленцой: ну да, умеет.
Другой вопрос, был ли Хлебников имажинистом.
Скорее, да. Правда, это едва ли всерьёз волновало Есенина и Мариенгофа.
Никаких сколько-нибудь строгих определений имажинистской школы не существует. В теоретических заявлениях Шершеневича, Мариенгофа и подвизавшегося в 1920 году на ниве имажинистской теории Грузинова легко найти противоречия, которые между тем никого не смущали.
Образность Хлебникова вполне можно рассматривать в имажинистском контексте; диссонансы он использовал ещё до Шершеневича, ритмический верлибр начал применять параллельно с Мариенгофом. Хлебников, безусловно, был больший имажинист, чем тот же Рюрик Ивнев.