Припомнился ему юноша, говоривший с наивной, пылкой, отчаянной искренностьюо том, что величайшая храбрость и честьвсего лишь сохранить себя, не потерять, не утопитьв омутах и водоворотах реки, несущей нас всех, по дворцовым коридорам. Как же хорош он был, такой смешной и такой прекрасный, этот мальчик, камер-лакей, муттер ЕкатериныЛа Брюс даже влюблен был в него, целых три дня. И как же быстро растерял он себя, золотой камер-юнкерпо женским будуарамничего от себя не оставил. И ничего от негопрежнеговнем уже и нетк достославному тридцатому году. Бедный Рене Левенвольд
Ла Брюс не держал зла на человека, выбросившего его прочь от дворакак отслужившую вещь. Ведь Бруно Ла Брюс оставался Бруно Ла Брюсом, остался цел, и пребудет такимпокуда жив. А ты, обер-гофмаршал, бедный, бедный Рене Левенвольдутратил себя, увы. И наказан достаточно. Тыпризрак, отражение, рьен. Ничто. Пустота в чужой золоченой шкуре. Даже жаль тебя
Карета подпрыгнула на особенно отчетливой кочкеи Ла Брюс подпрыгнул, держась за ушибленный бок. «Все равно он выжил бы тебя, - сказал ему внутренний голос, отчетливо и безжалостно, - После того, что ты видел. Рано или поздноон бы тебя выкинул. Или жеотравил».
Лефортовский дворец изнутри пронизан, как паутиной, как тысячей мелких сосудовтайными переходами, и лесенками, и тропинкамипозади гобеленов, по ту сторону обитых шелками стен. По тайным тропам так легкоприходить на свидание, и бежать со свидания, и это вполне логично, если учесть, для кого изначально сей дворец был построен.
Ла Брюс шел со свидания, ранним утром, в потайной галерее позади портьер. Тот час, когда все еще спят, и сама Аврора, и даже слуги, и только первые уборщики гремят на лестницах первыми ведрами. Можно замереть на мгновение, и вдохнуть напоследок запах духов, столь ненадолго отпечатанныйна брабантском кружеве рубашки. Его духов, аманта, недавней добычи. Отряхнуть с себя его пудру, припомнить последние его словаПослевкусие свиданияв этом есть своя, особенная прелесть.
И, словно эхо, повторенных шепотом прощальных словголос флейты, жалобный и грустный, в самом последнемряду портьер. Бледная, жалкая кантиленау музыканта слабые легкие. Недостаточно силдля хорошейигры, безупречного звука. Но даже такая беспомощная играЛа Брюс не знал, что при дворе есть и другие флейтисты, кроме него.
Он приблизился, как самому ему казалосьбесшумно, стараясь не стучать каблуками. Кончиками пальцев отогнул краешек бархатной шторыи на мгновение залюбовался собственным драгоценным кружевом, и полировкой ногтей, и игрою перстнейИ встретился глазамисо своим таинственным музыкантом. Я и не знал, что ты умеешь играть на флейтеИ неудивительно, что так плохоу тебя для подобных занятийслишком уж узкая спина, и маленькие легкие. Удачной репетиции, и доброго утра, Рене
Ла Брюс неслышно задернул портьеру, и отступилпятясь, спиной вперед. Повернулся, и почти побежалискать, для отступления своего, другую дорогу. Он тогда уже понялвсе для него кончено. Два пути у него отнынебегство или смерть.
Рене ЛевенвольдОн бездарно играл на флейте, но всегдао, церемониймейстер!безупречно выстраивал мизансцену. Черт же дернул Ла Брюса смотретьНа золотого хрупкого флейтиста, и на второго флейтиста, на коленях перед Рене, исполнявшего свою партиюнаверное, безупречно. Он все исполнял безупречно, этот темный господин в сиреневом, и для Рене он сыграл тогдабожественно, иначе оно бы того и не стоило.
Глава 25 Чемберлены
И в рассветных сумерках доктору опять померещилисьвот наваждение!отрубленные головы на частоколе, окружавшем подмосковную тюрьму. Когда вышли они из возка, Яков вынул гри-гри из пыльного кувшина, и Десэ тут же ударил кувшин об утоптанную твердую землю:
- На счастье!
Осколки прыснули в разные стороны, от дверей обернулись караульные, и посмотрели на них, как на дураков.
- Идем же!и пастор повлек гостя за собой, в кособокую часовенку, притулившуюся позади мрачного здания тюрьмы. Яков глянул в сторону узилища:
- Как думаешь, Гросс еще там? Можно ли с ним увидеться?
- Твой Гросс дома, - бросил небрежно Десэ, - Уже два часа как. Клялся, когда уходилчто немедленно отбудет в свою Вестфалию, прочь из этого ада.
- Откуда ты знаешь?
- У меня везде друзья, и в тюрьме тожекараульные, дознаватели. Я ведь душа-человек, разве это не заметно?он хищно усмехнулся, - И здесь тоже есть у меня дружочек, - Десэ отворил дверь в часовенку и позвал:
- Изафет! Изафет!
- Что тебе, Смертушка?откликнулся веселый добродушный голосок. В тюремной часовенке уютно коптили свечки, и пахло ладаном, и физиономии у икон представлялись не так уж черны и страшны в кокетливом серебре окладов. И хозяин часовнитщедушный глазастый попик, кудрявый, херувимского видаказался персоной симпатичной и жизнерадостной.
- А вы с ним даже похожи!Десэ перевел взгляд с Якована симпатягу-попа, - Изафетка, этот паренексегодня онэто ты. Дай ему поповское платье, и я отведу его на исповедь к осужденной, - Десэ смешно говорил, выделяя вторую гласную в слове «осужденная», но в тюрьмеведь только так и говорят. Антр ну в тюрьме, и больше нигде
- А как же я, Смертушка?притворно сокрушился попик, - Грех ведь сам на душу возьму, если грешницу без утешения оставлю.
- Не грусти, Изафетка, - Десэ снял с пояса табакерку, раскрыл перед попиком, - Вот, белый табачок, как ты любишь. Нюхни, успокойся.
Попик взял ловкими пальцами щепотку табака, закинул в ноздрю:
- Ах, волшебник! Ах, греховодник!и тут же сладко расчихался, и закатил глазки, - Знаешь, чем порадовать! Такие сны дивные после табака твоего снятся
Якову табака не предложили, и доктор как-то сразу догадался, почему. В движениях Изафетки появились небывалая плавность и легкостьон словно способен стал завязываться в узлы. Он даже приобнял пастора на радостях, но тот отстранился:
- Рясу неси, покуда ноги держат. Табак весь тебе оставлюнаслаждайся, но знай меру.
Изафет ушел, танцуя и виясь от переизбытка чувств, и вскоре вернулся с рясой. Яков надел рясу через голову, поверх собственной одежды.
- Коротковата, - Десэ критически прищурился, и поддернул подол вниз, - Оттого, что Изафетка маломерок. Ничего, на раз прокатит. Пойдем к подружке твоей, исповедник.