Хлопец впадал в отчаяние, бунтовал, но все-таки продолжал изучать язык. Не хватило сил бросить, не осмелился Перебунтовав, отходил при первой же незначительной победе над этим проклятым французским и в конечном счете и над самим собою, над своим бессилием, колебанием, неумением, а то и леностью. Он ни разу не дал себе воли по-настоящему, как говорится, отпустить вожжи. Лишь с каждым днем все сильнее закалял свою настойчивость, постепенно вырабатывал постоянство и твердость характера, волю к победе. И все больше и больше, хотя и не сразу, привыкал к своей учительнице, привыкал к ее суховатости, педантичности, немногословию и строгости и к тому, главное, что она вела себя с Андреем во всем как с равным, как со взрослым
Лучше начал понимать ее значительно позже, когда стал чаще задумываться: зачем ей эти хлопоты с ним, сельским голодранцем, неблагодарным и упрямым пастушком? Зачем ей это? И, не находя ответа, начал присматриваться к своей учительнице внимательнее, уже другими, более взрослыми, преждевременно умудренными тяжелой сиротской жизнью глазами. Начал догадываться, что за ее строгостью и холодноватостью скрывается, должно быть, и еще что-то, что и у нее есть своя уязвленная гордость, что и ее очень легко обидеть, оскорбить, что и она тоже беззащитна, должна как-то защищаться от почти открыто снисходительного отношения учителей к ее предмету, а в конечном счете и к ней самой. Могло иметь и, наверное, имело значение и то, что Нонна Геракловна по каким-то причинам не имела детей. Кто мог все это разгадать, а следовательно, и понять? Все эти догадки или скорее ощущения были у Андрея еще совсем неясными и тревожили его впечатлительную душу и его детское представление скорее лишь подсознательно. Не зная ее внутренней жизни, он все-таки привык к ней, а потом и полюбил, по-мальчишески и по-крестьянски, не проявляя внешне своих чувств не только словом, но даже каким-нибудь скупым, непроизвольно проявленным душевным движением. Оба они, каждый по-своему, строгая учительница и подросток-пятиклассник, привыкли друг к другу, стали друзьями, и Андрея постепенно перестали удивлять некоторые черты ее характера, которые сначала так резко бросались в глаза, удивляли, чуть ли не обижали. Как, например, ее манера долго молча и пристально всматриваться в человека то ли снисходительно, то ли обидно, не раз беспокоившая и раздражавшая его. Собственно, до тех пор, пока он не узнал совершенно случайно от нее же самой о ее врожденной близорукости, которой Нонна Геракловна почему-то всю свою жизнь стеснялась и которая порой причиняла огорчение ей самой.
По-настоящему же Андрей начал понимать и ценить свою учительницу со всеми особенностями ее замкнутого, гордого и вместе с тем очень впечатлительного характера, лишь став взрослым. Уже тогда, когда он возвратился к матери, в родное село, выпускником столичного вуза и Нонна Геракловна овдовела и состарилась. Радуясь его поразительным успехам в изучении восточных языков, откровенно гордясь им, в редкостную для нее минуту почти полной душевной раскованности и откровенности призналась, что лишь одним таким учеником, как он, Андрей, можно оправдать свою жизнь, со спокойной совестью и даже с радостью осознавая, что труд всей жизни и сама жизнь прошли недаром.
Она измеряла ценность жизни знанием языков и вне этого, казалось, почти ничем не интересовалась. Не интересовалась по-настоящему и его литературными вкусами и интересами, оставалась абсолютно равнодушной к тому, что он читает и чем увлекается. Заботилась прежде всего о том, чтобы Андрей старательно изучал французский. Все остальное не касалось Нонны Геракловны. Она лишь раскрыла перед ним все шкафы с книгами, бросила в это безбрежное море, а там уж как сам знает
Андрей, надо сказать, воспользовался этим разрешением самым лучшим образом. Плавал и роскошествовал в этом безбрежном море, как только ему хотелось, подбирая книги по своему вкусу, усмотрению и уровню понимания. Действовал с наивной детской простотой и полнейшей независимостью, исходя из начальных социально-эстетических истин, которые ему прививали в школе, в пионерской организации, которые сам черпал из окружающей жизни. Плавая в этом книжном море с наивностью юного невежды, он думал, что каждая книжка на свете должна быть и интересной, и полезной. Потому-то, если уж тебе разрешили, если уж тебя впустили в этот рай, бери, читай все подряд, все, что можешь осилить. Читай много, читай быстро, чтобы успеть прочесть если и не все, то по крайней мере бо́льшую часть этих книг и раскрыть для себя как можно больше увлекательных тайн.
К сожалению, а вернее, к счастью, большинство из того, что вмещали в себя шкафы Нонны Геракловны, было еще слишком крепким орешком для его молодых зубов. Собрания сочинений Толстого, Достоевского, Бальзака, Золя, наконец, ошеломляюще многотомная, сложная и сухая энциклопедия все это были вещи, до которых еще нужно было расти и расти. Хотя еще тогда, в седьмом классе, он начал постепенно ощущать вкус и к этой энциклопедии. Вначале вполне достаточно было книг и без этих слишком уж сложных. Так получилось, что в первом шкафу, который он открыл и с которого начал чтение, хранились поэтические томики, тома и собрания сочинений мировых и отечественных классиков. Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Фет, Алексей Толстой и Некрасов, Рылеев и Гейне, Байрон и Шиллер, Шекспир и Беранже, наконец, Шевченко и Котляревский Одним словом, не только ученики, читатели бедненькой школьной библиотеки, но и взрослые местные книголюбы могли бы позавидовать ему, Андрею Лысогору.
Хлопец смело нырнул в это море-океан. Начал он плавание с «Кобзаря», и это сразу облегчило дело, заинтересовало его. Пусть этот «Кобзарь» был и неполным, изданным еще до революции, следовательно, без «Завещания», «Кавказа» и многих других революционных произведений. А все же он был Андрею до конца, до каждой буковки понятен, каждая строчка, каждое стихотворение в нем за душу брало, вызывало на глаза слезы. А за ним еще и Пушкин, и Некрасов, и Лермонтов, и Беранже Да что там говорить! Когда Андрей через пять лет поступал на подготовительный факультет Старгородского института социального воспитания, начитанность его по истории и литературе всерьез обратила на себя внимание экзаменаторов, преимущественно бывших преподавателей классической гимназии и реального училища. Эта начитанность перекрыла все его грехи, а то и невежество в большинстве точных наук. Хоть и не в академию поступал, а всего-навсего на рабфак по комсомольской путевке, для того чтобы подготовиться по тем предметам, по которым особенно хромал, чтоб после этого стать настоящим пролетарским студентом.
Внизу, под вагоном, ритмично погромыхивали колеса, глухо гудели рельсы, вагон основательно покачивало и даже заносило на большой скорости. Вверху, под потолком, тонко позванивало, и словно бы в тон вторил на столике стакан с оставленной в нем чайной ложечкой.
Сон не приходил. Все дальше и дальше удалялась от Андрея Семеновича Москва. И все меньше и меньше оставалось здесь, в купе, от того крупного дипломата, известного ученого, которого знали в лицо тысячи москвичей и немосквичей, множество дипломатов и высокопоставленных деятелей в самых различных странах мира, о котором читали в газетах в течение нескольких десятков лет тысячи тысяч человек. А вот сейчас здесь, в вагоне ночного экспресса, никто не знал, не подозревал, да и не интересовался тем, куда и зачем едет человек в двухместном купе на верхней полке. Просто какой-то никому не известный пассажир дальнего следования, который все яснее и четче мысленно видит себя не тем, кем он является сейчас, а сельским парнишкой-сиротой, батраком, школьником, пионером, комсомольцем, о котором и сам забывать стал. Одним словом, тем, кого он, перегруженный сложнейшими обязанностями и делами, вспоминал до этого очень редко, да и то иной раз сопровождая известной горьковской фразой: «да был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?..»
И все же он был! Он был, этот мальчик!.. И теперь в ночном темном купе под грохот колес, когда Андрей Лысогор остался наедине со своими мыслями, он, тот сельский хлопчик, вырвавшись из прошлого, из сумерек десятилетий, все ярче, все властнее и настойчивее входит в его, современного Андрея Лысогора, чувства, овладевает душой «Додому, додому, до отчого дому» И он естественно и легко перевоплощаясь в того полузабытого мальчишку, думает, чувствует, грустит, радуется, живет его жизнью со всей изначальной детской остротой так, будто никогда и не было сорока с чем-то лет, будто он лишь теперь начинает жить в том далеком степном селе Терногородке в давно отшумевшие двадцатые И окружают тебя давние-давние картины, возникают перед внутренним взором, казалось бы, давно забытые, умершие или еще живые, но теперь до неузнаваемости изменившиеся люди такими, какими они были тогда. И сам себя видишь с выгоревшим на солнце чубом, с пересохшими и потрескавшимися на степных ветрах губами, с облупленным носом, мальчишкой-пастушком, ободранным и часто полуголодным, а потом лучшим учеником, юным спартаковцем, пионером-ленинцем, комсомольцем Сначала секретарем сельской ячейки, затем заведующим отделом райкома комсомола. И ты снова остро, будто наяву, переживаешь все так, как чувствовал и переживал тогда. И просыпаются в тебе давние, казалось, навсегда забытые желания, мечты, надежды, в сущности давно уже осуществленные. Оживают и те сомнения, колебания, боли, которые, казалось, давно уже перегорели и отболели.