Все побежали по подводам, с ходу заваливались в сани и только наладились тронуться всем обозом, как на заснеженное крыльцо с диким воплем выскочила старуха Пахова. Маленькая, сухонькая, глядеть не на что Но тут всю ее скрючило, перекособочило от злости, глаза страшные, волосы дыбом как прутья, из рта пена свищет. И выскочила на мороз в одной рубахе.
Ах вы, бесы-дьяволы, такие-разъедакие, дело полюбовное кулаками вершите, закричала она визгливо, притопывая в такт словам босыми ногами на снегу. Я вам такую правду устрою, что и сила ушкуйницкая, кулачная вам не поможет. Всего лишитесь, жадюги проклятые, сгорит ваше Лышегорье водохлебское, и пепел по миру рассеется. Дети ваши сиротами останутся, и бог вас проклянет
Она вдруг бойко схватила с перекладины снег в две маленькие горсти и кинула мужикам в лицо. Завизжала, заворожила, подняла ветер и крикнула им зло: «Дальше вам ехать некуда: дальше небо досками заколочено и колокольчики не звенят» Да и скрылась как дьяволица в мгновенно разыгравшейся метели.
Лышегорцы расстроились было, стали уговаривать Кузьмина оставить Паховым дочь. Но тот и слушать не хотел. Мужики поговорили-поговорили, да так ни на чем и не сошлись.
Двинулись домой. А метель крутит. По реке лошадей взяли под уздцы, чтоб только с колеи наезженной не сбиться. А небо и правда будто застлал кто, шагу ступить нельзя, темень кругом Двенадцать верст целый день пробивались, случалось, что и, проваливаясь в глубокий снег, брели, лишь бы совсем не потерять дорогу. Наконец приехали домой, две бочки браги выпили и уж тогда повеселели.
Кузьмин тут же посватал Злату за двоюродного племянника своего, на крещение свадьбу устроил, мужики гуляли целую неделю. И довольные, что дело завершилось благополучно, с легкой, незлобивой душой забыли о страшных угрозах старухи Паховой.
А летом все увидели в словах ее предзнаменование скрытой беды и забеспокоились не на шутку
Сначала ждали, когда кончится лето, потом начала осени. А сушь все стояла, и особо благодатное в наших местах бабье лето грибное, ягодное, хлебное было теперь как бы всем не в радость, люди торопили дни, сетовали недовольно на великую благость природы. А деньки стояли неспешные, долгие и один светлей да ясней другого, будто про запас природой припасенные.
Только Лида не знала о людской тревоге и не ведала, что наступило ее самое любимое время бабье лето, с его последним, остывающим теплом. Оно всегда приносило ей блаженное умиротворение. Обыкновенно, еще в пору счастливой семейной жизни, рано утром, оставив в постели спящего Селивёрста, она крадучись, на цыпочках спускалась по скрипучей лестнице во двор и огородами, через росное, убранное поле летела к Домашнему ручью. Став покрепче, половчее на камнях, она плескалась шумно и тихо постанывала от удовольствия. Лида спешила жить в ту пору с неудержимой жадностью, словно боялась, что вот сегодня же нечаянно кончится эта золотая краткость благоуханного вздоха природы.
Может, и оттого еще в эти дни она почему-то всегда испытывала смутное душевное недомогание, словно что-то жало в груди и душа спотыкалась о темные, невидимые тени надвигавшегося увядания, готового вот-вот коснуться летней зрелой красы. Присутствие этих теней тревожило Лиду, приводило ее чувства в смятение. Она беспокойно спала, часто вставала среди ночи, настороженно поджидая то раннее утро, когда в томительной летней усталости нечаянно возникнет легкая грусть, навеянная мягкой, но устойчивой прохладой первым предвестником совсем близкой смены времен.
И каждой осенью, когда солнце, преодолев ночную прохладу, топило в своих лучах темно-синюю дымку и, казалось, еще властвовало сильнее, чем прежде, она чувствовала, что от нее неумолимо уходит что-то, уходит навсегда, безвозвратно
Затянувшаяся болезнь лишила Лиду каких-либо представлений о времени. Все ее чувства были собраны теперь в один больно жалящий узел, и сознание не ухватывало ничего, кроме тоски кромешной по Дмитрию Ивановичу.
Три месяца она провела, блуждая по лышегорским лесам, но о днях этих не могла бы сказать что-либо определенное. Все они были прожиты ею как во тьме, не видя света белого, и потому все на одно лицо тусклые и неприметные. Она давно не чувствовала разницы между днем и ночью, давно не спала, лишь иногда накоротке приседала где-нибудь на пенек или кочку и опять шла, пытаясь разглядеть в редеющей дымке таинственно молчавших сосновых боров своего дорогого Димитрия Ивановича. Так неутомимо и колесила она по светлым борам вслед за ускользающим призраком возлюбленного.
Но какие-то невидимые благотворные силы природы исподволь творили в ней свое целительное дело. Однажды она почувствовала, что ее неудержимо клонит ко сну. И тут же, на солнечной опушке, Лида привалилась к сосне и проспала в изнеможении сутки, а может, и более. Сон ее был глубокий и чудодейственный.
Она проснулась столь же неожиданно, как и прилегла, проснулась от боли в груди, словно кто-то кольнул ее шально и резко, а почувствовав боль, она удивилась. Уж давно ее тело было немым и безболезненным, она ходила вся в ссадинах, ранах, не чувствуя боли. Сутками ничего не ела, не ощущая голода. Внутри ее застыло все, столь безучастна и глуха она была к собственной жизни.
Лида осторожно провела кончиками пальцев по обнаженной груди и увидела кровь.
«Отчего бы это?» подумала она.
Но вопрос скользнул мимо ее затемненного сознания и канул.
Она осторожно поднялась, опершись рукой на сосну, и посмотрела вокруг.
«Господи-беда, что же я тут лежу-то прямо на бору? промелькнула в ее сознании тихая рассеянная мысль, пока ничем не обремененная. Да я ведь спала тут. Спала?»
Лида еще не могла до конца понять, что с ней происходит и почему вдруг она оказалась в этих дальних, незнакомых ей местах. Пытаясь отыскать глазами тропинку или какие-либо приметы ее, она огляделась. Но в глазах рябило, и белые мхи сливались с деревьями в сплошной ковер.
Она вновь закрыла глаза, погрузившись в себя. Потом встала, отошла от сосны, а почувствовав крепость в ногах, уверенно спустилась с опушки и еще раз внимательно оглядела мхи, желая угадать примятость от проторенного следа зверя или человека Скоро напала на едва приметную, давно не хоженную тропинку. И тихонько, не прибавляя шагу, пошла на солнце.
К вечеру, еще до заката, оказалась она в верховьях речки Нобы, на скошенных пожнях. А присмотревшись, Лида вдруг узнала родные места и заспешила вниз к броду, от которого поднималась в гору заросшая дорога.
Она ступила босой ногой в воду, поскользнулась на гладких камнях, качнулась, но, выбросив руки, оперлась на воздух, выровнялась и шагнула дальше. Пронзительный холод поднялся уже выше колен и неприятно обжег все тело прокатившимся колким ознобом.
Да я ли это, господи-беда? прошептала она. И до чего же вода-то больно жалит, будто по февральскому снежному насту босиком иду
И все же она задержалась, словно хотела продлить эту острую, жалящую боль. И невольно нагнулась, увидев в просветах порожистой ряби, скользящей по камням, незнакомое лицо. Резко распрямилась, до того оно показалось ей безобразным и чужим.
Эко измотало-то меня, эко высушило, господи-беда, будто я старуха столетняя, горько думала Лида, поднимаясь по дороге на пригорок.
Она уже поняла, куда спешила целый день, шагая через чащи, к солнцу. Дорога вела на пожни Лешуковых, к их летней избе, которая стояла за лесом, на кряжу, где речка Ноба, как бы возвращаясь вспять, делала большую петлю, омывая лешуковские и поташовские пожни. Здесь она когда-то открылась Селивёрсту в своих чувствах. Здесь прожила свое первое счастливое лето.
Что же со мной было-то? пыталась припомнить Лида, но почувствовала, что от напряжения кружится голова и верхушки елей стремительно летят к земле.
Она остановилась, в глазах стало темно, и дорогу затянуло дымкой. Подождала и опять пошла потихоньку, стараясь уж ни о чем больше не думать, ничего не вспоминать.
Дорога вышла к скошенным пожням и затерялась в подросшей пушистой стерне. Лида постояла в раздумье и решила сначала завернуть в избу Лешуковых, где обычно на сенокосе жил Селивёрст и куда она приходила с родителями, когда шли затяжные летние дожди и семьи собирались вместе, чтоб по-свойски, за разговором душевным, чаями душистыми скоротать время