Что тебе не верится, улыбнулась она.
Не знаю, пожал я плечами, и мы стали подниматься по лестнице.
Спустя пролет, мы расстались. Я пожал ей ладошку, пятясь, проводил ее скрывшуюся наверх фигурку и тут же открыл дверь собственной комнаты, быстро скинул куртку и шапку, поправил волосы, взял зубную щетку и пасту и отправился в другой конец коридора, к «умывалке».
Пока грелся чайник, я сидел перед ним и хорошо думал. Сосед мой был где-то наверхувозвращаясь обратно с сырым лицом, я видел, как он выходил с книгами. Наверняка в учебную комнату. Второй сосед отсутствовал вообще, снова жил у своей пассии.
Однако никакого чая не хотелось.
Спокойное возбуждение все еще продолжало длиться, постепенно обращаясь в приятную телесную усталость. Мне казалось, что все прошло хорошо, даже замечательно. И меня абсолютно не волновало то, как следует себя вести дальше в отношении Лены. Во-первых, необходимость думать об этом стала пятым колесом, а, во-вторых, я весь был в настоящем.
Я сидел и пытался вообразить ее мысли сейчас и тогда, когда мы были в кафе; припоминал что и как она говорила. Потом, наконец, налил себе чаю и от него очень сильно ощутил то, как сейчас счастлив, и как все неповторимо. Прилив сил меня взбудоражил настолько, что захотелось куда-нибудь снова пойти, и я стал качаться на стуле, который скрипел и скрипел, иногда опускался на все свои четыре ножки и снова взмывал на дыбы. Захотелось курить, и я вышел, едва не столкнувшись с соседом, который, видимо, и не учил ничего, а просто отнес книги куда-то, а теперь собирался лечь. Я что-то у него спросил, затем пошутил о чем-то и пошел наверх.
Я думал о ее фигуре, ровных бедрах, руках, о ее румянце. На меня продолжал опускаться мир. Отчасти я не верил в происходящее. Я как-то по-иному говорил с Пятидесятником, когда он вошел в курилку (он жил за стеной) и с остальными тоже. С одной стороны мне не было до них дела, с другой, я снисходил до них; я никем не пренебрегал, и я не заботился о пренебрежении других ко мне. В ту минуту.
Эти все мелочи вбирают столь много мгновений моего времени! Каждая строка для меня живет в разы дольше, чем она длится выведенная здесь. Онисчастливые моменты той жизни, светлые, радостные, преисполненные. Я очень забочусь: передать сюда их прелесть. Упомянуть о ней. Возможно, что это и есть моя цель и тот смысл, с которым я вновь спустя время оживаю. Льняные нити моей белой просторной рубахи
Я стараюсь отдать свои глаза, чтоб через них свет преломлялся бы особо и от того мои рубины бы сверкали. Так сверкали, чтобы невозможно было выбросить их случайно. Может быть, я не самый плохой окажусь ювелир. Вся сложностькрайняя невозможность понять теплую мою мысль человеку чужому; человеку, именно так не любившему.
А я все думаю о хрустальных алмазах, перебираюсь в прошедшем; и при этом хочется сломать себе пальцы от нетерпения.
Дадни, наполненные совсем другим вкусом.
Моя душная тревожность, выкормленная потаенными страхами, выветрилась, как затхлый воздух из комнаты, когда распахнули окна. Черный магнит переставал искажать мысли. Само направление их делалось иным. В самом-самом начале был, правда, миг, когда вся эта темень разом почти стала огромной, и все в этой тени, наползшей, потерялось. Затмение. Но после самых холодных и напряженных минут вспыхнула корона, и стало гораздо спокойнее (это было душевное или, скорее, психическое состояние). Но я не ошибался в том, что видел вообще. Я желал этого все время, сколько, быть может, помнил себя. Правда, медленнее всех прочих исчезая, где-то рядом продолжала оставаться мысль, что окружающееуловка, которой я не могу понять, но которая есть обман. И что на самом деле ничего не изменилось, и послевсе вернется на свои проклятые места. Но все меньше я в это верил, потому что никаких не было этому подтверждений, и уже долго; и моя осторожность остывала.
Бесчисленным стихам я отводил уже целые записные книжечки (in folio), в которые с высочайшей аккуратностью переписывал с подвернувшихся листков настигавшие меня рифмы. Как я сказал уже, ценности моя поэзия не имела никакой, но она была. Это был способ существованиябелкового тела. Или как там учат!?
Я себя искренне спрашивал и отвечал: что излечился. Мой демон слабел, смертельно простудившись, делался все тише и меньше. Становился незаметен среди пластов самых различных моих измышлений. А порою его вообще нельзя было отыскать, даже самым тщательным образомего не было; так что я раз за разом не находил его в привычных местах. Пребывая в благоговении от ощущения и знания правильности предстоящего, я, однако, еще не решался думать о смерти демона как о свершившемся. Но так тянуло плясать у его гроба! Зная в такой момент доподлинно о мертвом теле мерзкого врага и от того не сомневаясь; и абсолютно не тревожась о возможном его внезапном выздоровлении. Лена занимала меня всего. Не будет сказать преувеличением: без остатка. Мрачное во мне действительно умирало.
А ведь был почти тот момент, когда, оставаясь один, я едва не махнул на себя рукой, зная, что ничего не поделать. Это была слабость и отчаяние от слабости.
Мне с ним жить, а ему во мне быть. Уйти от этого, видимо, невозможно и от себя прятать бесполезно. Его придется признать, поскорее! понять безысходность и невозможность отвернуться, почти вслух говорил я себе, как молящийся перед иконой.
Но повторю, что это было от слабости и от отсутствия жизни.
И я колебалсяговорить с Леной о моей прошлой душе или нет. Хотелось говорить ей обо всем, и вместе с тем я не хотел напугать ее. В конечном итоге я решил, что произносить все это рано, да и вообще не стоитведь скоро все обратится в неприятную для меня глупость, не более. Глупость, которая не будет иметь к истине никакого отношения
Перевернув невнимательно прочитанную страницу учебника, я отвлекся и, надув верхнюю губу, стал покачиваться на стуле (моя привычка), упираясь ладонями в край стола. Справа, вдоль стены, продолжаясь до самых штор, стояла кровать брюнетки с полосатым покрывалом, на котором валялся белый бумажный стаканчик. А напротив, у другой стены, была кровать Лены, которая теперь лежала, подмяв под себя бледно-голубого зайца с белым животом. Лена читала. А вообще мы вместе учили.
Передо мной, немного повыше висела двухэтажная полка, на которой они держали свои учебники, тома анатомического атласа, пособия и всевозможные никогда с удовольствием не читаные монографии нашей, чего-то о себе думающей профессуры. Здесь же, в правом нижнем полочном уголке, стояли и сидели друг на дружке, похожие от тесноты на разноцветную заросль, пушистые мягкотелые зверьки. И здесь же стояла чашка с потемневшим внутри донышком и отбитой ручкойс пуговицами, булавкой, какими-то ватными шариками, мелкими монетами и прочей мелочью; а еще там валялись короткие косметические карандаши, гребешок, пасты, шариковые ручки, кружки салфеток, открытки в стопке со вскрытыми конвертами, зеркальце, зажигалка, несколько батареек, какие-то несвежие тюбики и баночки, ссыпанные в прозрачный стакан, даже зубок чеснока и немного пыли.
Редко шелестела позади страницами Лена, я подумал, что надо сделать перерыв и покурить.
Не учится
Учи, давай! не отрывая глаз от книги, сказала Лена.
Неохота.Надо чаю попить
Она действительно была погружена в смысл строк и оттого забыла ответить.
Вообще же, мои мысли были приятны, а медицинский предмет был не в силах потеснить их из моей головы. Ее присутствие рядом все так же продолжало сказочно на меня действовать, умиротворительно и даже, может, целебно, так что я сам становился самой нежностью, как ее тонкий растворившийся здесь запах. И тишина была особенно приятна и созидательна. И особенно онамой долговязый зайчик.
Теперь хотелось сидеть и читать что-нибудь отвлеченное, совсем не связанное с тем, что приходилось учить через силу; или вовсе ничего не читать. Дней несколько назад я снова принялся за «Бесов». Но этот белый с черным переплет подходил ко времени, когда будет ночь, когда все лягут и станет тишина, чтобы читать и порою отвлекаться от книги, для того чтобы думать о своем, пребывая в состоянии спокойном, постоянно зная, что все хорошо и сам ты счастлив, и что только поэтому возможно заниматься другими делами.