Однажды я испытал то, что может испытать только кем-то любимый. Тем вечером от ветра и непогоды мелкий снег ужасно жалил лицо, как крохотными иглами; попадал в глаза, так что временами я чувствовал, что каменные крупинки тают под веками. А мы с Леной шли освещаемые фонарями в большой кинозал. Глупее не существовало для этого времени, потому что было неуютно и холодно, мерзли руки, а ветер то и дело силился повязать мне на шею свой волглый шарф. Лена шла рядом, склонившись от метели, повязанная платком, который временами удерживала рукой у подбородка, и слушала мои прерывистые порою уносящиеся слова, и конечно же зябла в пальто, но когда она оборачивала ко мне лицо, чтобы на меня посмотреть, я видел ее глаза и улыбку, которые не подходили к ненастью, в особенности отсутствием в них желания вернуться в тепло. Она лишь непроизвольно хмурила брови, когда ветер становился особенно невыносим, но на лице ее была неутаиваемая радость, так что я сам забывал о снеге, который летел с озера через весь город, наполняя тротуары и вообще все мягким белым песком. Ощущение, тогда меня посетившее, было необыкновенное. Словно доселе незрячий я впервые посмотрел.
Именно после того все пошло своим чередом. Шло то самое в отношениях время, когда особенно заметно, что не существует недовольства и разногласий, когда совпадают желания или, по крайней мере, так искренне кажется. Мы разговаривали, молчали, улыбались друг другу беспричинно, словно бы друг друга ободряли; или что-то друг другу рассказываличто-нибудь о прошедшем учебном дне или каком-то событии, держались за руки, смешились, соприкасались губами. Она ругала меня за непрактичность, за мои прогулы занятий, правда, уже потом. Забота обо мне. Иногда мы с ней гуляли по старому городу, если было не слишком холодно. Часто мы вместе учили. Каждый своеона была курсом младше. Как-то я поставил за нее свечу в храме, и еще за родителей.
Я перестал испытывать перед ней почти всякое стеснение. Даже почти и не думал об этом. Я мог говорить с ней о любом предмете, ничего не опасаясь и словно заранее в ней уверенный. Такова была сила нашего сближения. Мы как бы предугадывали друг друга. И даже слезилась миррой моя теория, в том смысле, что проступала, хотя именно о ней я все-таки старался молчать. Временами мне словно представлялась речка, впавшая в огромный разлившийся пруд с кувшинками, в котором течение совсем терялось, и от того было непонятно: есть теория или ее уже нет, и существовала ли она вообще А если сказать откровенно, я все больше переставал думать так, как в самом начале. Словно я забывал те свои мысли; или будто они изживались во мне, теряя значимость и размах. Или, словно бы, я оправлялся от болезни, а вместе с хворью уходили и размышления больного человека.
Тогда жеЛена предложила погулять.
Когда она вышла, я докурил, собираясь с мыслями, и спустился к себе, чтобы сразу посмотреть на часы. Волновался я непередаваемо! Было непонятно, что меня вот-вот ожидает. Я трепетно прождал минут с десять у дверей, сидя на стуле, прислушиваясь к шагам снаружи и, не выдержав, вышел заранееминут за семь до того положения стрелы часов, которое отчего-то отметил для себя, как должное время.
Мы договорились встретиться через полчаса внизу. Перед самым выходом я вдохнул капель от насморка. У вахты всегда было прохладнее из-за постоянно открывавшихся дверей. В застекленной каморе сидела вахтертучная маленькая женщина в летах, с широким носом и шалью на плечах, поглядывающая время от времени на входящих, отрывая глаза от какой-то книжки. Взгляд ее был строгим и недоверчивым, пристальным и от того казался мне неприятным. Во всяком случае, хотя и не было в нем какой-то особенной злости, но и радостного и доброжелательного в нем было мало. Меня едва заметно продолжало потряхивать.
Вышли мы совершенно молча, как-то наскоро обменявшись взглядами; я придержал для нее двери и, очутившись на улице, сразу закурил.
Время уже шло к вечерув воздухе начинал появляться сумрак.
Куда пойдем? спросил я.
Не знаю, ответила Лена, на секунду повернув ко мне лицо.
Мы снова замолчали. Только под ногами хрустел снег, я выдыхал дым и пар, думая, что надо выбросить остатки сигареты, но продолжал от скованности ее держать. Еще спустя миг закурила Лена, попросив у меня зажигалку.
Я подумал про себя, что нельзя молчать. Так и подумал: Невозможно молчать!. А о чем заговоритьну просто не реально было представить. Можно было заговорить о несущественном, однако все абсолютно вылетело из головыв первые минуты я был ужасно скован. Я, между прочим, был совсем на краю той ямы, в которую чуть не свалилсяведь все могло обратиться в глупость только по моей причине. Я едва удержал в себе самую настоящую панику. С каждой пропадающей секундой приближался в моем неадекватном сознании момент, когда сложно будет поправить дело, может, и невозможно, и от того все пройдет мимо, бесцельно. Повисла просто ощутимая неловкость между нами.
Ты что решила о письме? спросил я после минуты словесной тишины и ощутил отчетливо, как через крохотную точку-отверстие давление устремилось из моей головы.
Даже сразу ничего не поняла, ответила Лена, снова посмотрев на меня.
Мы уже выбрались из общажно-учебных закоулков на широкую улицу, носившую имя солдат, воевавших в красной армиизащищавших себя и советскую власть, стрелявших порою во все что нипопадя из своих острых винтовок, отбиравших хлеб и нецензурно ругавшихся. Отчего я так думаю о них? Мы свернули на нее и теперь неспешно подходили к площади первого человека, побывавшего в космосе. Вначале красноармейцы, затем космос. Одно вытекает из другого?
Да, ты мне нравишься, сказал я, словно подытоживая то, что написал в письме.
После чего непроизвольно стал ловить всякое движение от нее, слово, жест. Внутренне притаился, опять ощутив поток, несший глыбы ледяного стеснения, которые задевали меня, но все же проплывали пока мимо. Мгновениями мне казалось, что я глотаю по какой-то необъятной необходимости большие куски мерзлого свиного салатак мною с самого детства ненавистного. Я впервые говорил такое.
Но вместе с тем было даже удивительно, что после этих впервые в жизни произнесенных слов, мой язык не отсох, меня самого не парализовало, и тело мое не вспыхнуло от влажных моих губ, тянувших в себя жаркую карликовую звезду. Представился ясно алый прут, который только что вынули из печи, и возникло желание крепко схватить его. И ощущая, как следом слегка наливается кровью лицо, я подумал о том, что свет загоравшихся уже фонарей, желтоватый и чуть мерцающий, не выдаст меня и тем более подступающая быстро темнота
Ты мне тоже нравишься, она приятно это ответила, с улыбкой, вовсе не смутившись.
Я немного повеселел. Однако слова наши последующие все же еще не отражали сути, не выходили просто и ясно и даже были тяжелы, чуть искусственны, надуманны, хотя и протягивали друг к другу свои крохотные ручки. Мы, наверное, оба, слышали это. Отчасти все это происходило от меня, оттого что я никогда не признавался в любви, потому что клубок посторонних мыслей бесперестанно вертелся во мне, неимоверно отвлекал, и постоянно являлось темное зеркальное стекло, в которое надо было вглядываться, и в котором отражались городские огни и какая-то потусторонность. Отчастииз-за Лены. Но все мои ощущения, сказать по правде, были скорее нормальными, чем нечто таким из ряда выходящим, в конце концов, большинство в таких обстоятельствах чувствуют себя именно так!
А почему ты написал письмо? вдруг поинтересовалась Лена, опередив мои слова.
МмНе знаю даже, приврал я. Вообще, чем дальше, тем я больше начинаю тебя бояться.
Меня!? оживилась Лена.
Ага.
Ну вообще! Я что такая страшная? изумилась она, делая серьезное вопрошающее лицо. Я только улыбнулся широко и виновато, не зная, что сказать.
Почему? изумилась она и впервые за наш разговор так сильно обернулась на ходу ко мне.
Я уловил в ее голосе нотки удовольствия, как бальзам. Она все прекрасно понимала и наперед знала, но хотела услышать, несмотря на ту неловкость, которую и сама испытывала сейчас, хоть и в гораздо меньшей, чем я, степени! После этого я стал заметно спокойнее, перестал распадаться на двойников-смотрителей, а просто с ней заговорил практически более и не заботясь о впечатлении.