Некогда я была прекрасна. Но никогда он меня не любил.
Интонации казались знакомыми, будто какой-то темноглазый подросток пел о чем-то банально-трагичном. Но мама не была подростком, как и слова ее не были банальностью.
Кто? тихо спросила я. Папа?
Она так и не ответила и в конце концов вновь двинулась к нашему дому, к заурядности, прочь от восхитительного бунта. А я молча шла следом.
Я помню все так, будто это было вчера.
Помню, потому что тогда мы в последний раз держались за руки.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
исключительная бунтарка
Какие интересные. И где же продают такие обутки?
Полагаю, я и так слишком долго умудрялась избегать разговора со старушкой.
В «Гудвилле», отвечаю, запихивая дневник в рюкзак.
В каком именно?
Я если честно, не помню.
Хм-м. С ремешочками, да? И такие цветастые.
Старушка права. Только в восьмидесятые, когда миром правили фуксия и электронная попса, могли делать такие ослепительно-яркие боты с высоким верхом. С четырьмя ремешками-липучками на каждом, на всякий пожарный. Дома в моем шкафу целая куча неношеных кроссовокпопытки Кэти заменить еще больше кусочков моей старой жизни.
Моя мачеха их ненавидит, говорю я, откидываясь на спинку сиденья.
Наморщив лоб, бабулька наклоняется, чтобы получше рассмотреть мои ноги:
Что ж, а по мне, очень даже. Я бы сказала, манифик.
Спасибо, улыбаюсь я. Кто в наши дни говорит «манифик»? Затем гляжу вниз на ее белые кожаные туфли с трехдюймовой подошвой и широкими застежками на липучках. Ваши тоже клевые.
Старушечье хихиканье перерастает в глубокий искренний смех.
О да, выдыхает она, отрывая от пола обе ноги. Супермоднявые, скажи ведь?
Признаюсь, поначалу я боялась сидеть с какой-нибудь бабкойну, знаете, пчелиный улей на голове, вязаная водолазка, запах лукового супа и неминуемой смерти. Но, когда автобус забился, выбор мест был невелик: либо старушка, либо Пончомен с остекленевшим взглядом, либо стотридцатикилограммовый Джабба Хатт. Так что я рискнула. Прическа-улей? Есть. Вязаная водолазка? Есть. Гериатрическое гестапо было бы довольно. Но ее запах
Я пытаюсь разобрать его с тех пор, как уселась. И он совершенно точно антистарческий. Похоже на попурри, наверное. Заброшенный чердак, самодельное стеганое одеяло. Долбаное печенье только из духовки с легким ароматом корицы. Да, именно.
Господи, обожаю корицу.
Старушка ерзает и случайно сбрасывает свою сумочку на пол. У нее на коленях я вижу деревянный ящичек не больше обувной коробкиглубокого красного оттенка, с латунным замком. Но самое примечательное то, как она его сжимает: левой рукой, отчаянно, до побелевших костяшек.
Я поднимаю и возвращаю сумочку, и старушка, вспыхнув, кладет ее поверх шкатулки.
Спасибо, говорит, протягивая руку. Кстати, я Арлин.
Ее кривые пальцы, опутанные паутиной выпуклых вен и ржавых колец, торчат во все стороны. Неудивительно, что рукопожатие оказывается слабым, удивительночто довольно приятным.
Я Мим.
Все той же свободной от шкатулки рукой старушка поправляет покосившийся пчелиный улей на голове.
Какое любопытное имя. Мим. Под стать обуткам.
Я вежливо улыбаюсь:
На самом деле это акроним.
Что?
Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун. Мимвсего лишь аббревиатура, но в детстве мне казалось, что это самое настоящее имя, и по смыслу больше подходит.
Как умно.
Мэриимя моей бабушки.
Очень милое.
Наверное, пожимаю я плечами. Просто оно не
Не катит к кроссовкам? заканчивает Арлин, толкая меня в бок.
Она умеет удивлять: обувь на липучках, манера выражаться, «манифик» и «моднявость». Интересно, осталась бы она столь же любезной, вывали я на нее всевплоть до «последних новостей»? Я ведь могу. Эти ярко-голубые глаза так и умоляют, напрашиваются.
И кто у тебя в Кливленде? Арлин кивает на мой рюкзак.
Из бокового кармана торчит угол конверта, обратный адрес виден отчетливо.
«Ив Дарем
А/я 449
Кливленд, Огайо, 44103»
Я запихиваю конверт поглубже.
Никого. В смысле дядя.
Да? Арлин приподнимает брови. Хм-м
Что?
Ну, по-моему, Ивдовольно занятное имя для мужчины.
Будто священник на исповеди, Арлин не отвечает на мой взгляд. Она складывает руки на коленях поверх сумки и, уставившись перед собой, ждет, когда я скажу правду. Мы только встретились, но время не имеет значения, когда речь заходит о родственных душах.
Отвернувшись, я смотрю, как густой лес за окном размывается, и тысяча деревьев становится одним.
Мои родители развелись три месяца назад, громко говорю я, чтобы Арлин услышала за шумом мотора. Папа нашел себе другую «У Дэнни».
В закусочной?
Дурость, да? Нормальные люди находят там только завтрак.
Арлин над моей шуткой не смеется, что роднит нас еще больше. Некоторые шутки и не должны быть смешными.
Шесть недель назад состоялась свадьба. Теперь они женаты. От сказанного грудь сдавливает. Я впервые произнесла это вслух. Ивмоя мама. Она живет в Кливленде.
Я чувствую руку Арлин на плече и боюсь того, что за этим последует. Напичканный ярлыками монолог. Ободряющая проповедь, просьбы оставаться сильной пред лицом крушения американской семьи. Как по учебнику. Взрослые просто не в силах удержаться от Мудрых Речей.
Он хороший человек? спрашивает Арлин, будто и не читавшая тот учебник.
Кто?
Твой отец, милая.
Теперь за окном целый океан деревьев, и я вижу все словно в замедленной съемке: каждый ствол (якорь), каждую верхушку (накатывающую волну), тысячи изогнутых ветвей, листьев, острых сосновых иголок. Мое прозрачное отражение в стекле напоминает призрак. Я часть этого древесного моря, этого смазанного пейзажа.
Все мои острые углы, шепчу.
Арлин что-то говорит, но приглушенно, будто из соседней комнаты. И гул автобуса тоже растворяется. Мир затихает. Я слышу лишь собственное дыхание сердцебиение внутреннюю фабрику Мим Мэлоун.
Мне шесть. Я читаю, лежа на полу нашей гостиной в Ашленде. Приехавшая из Бостона тетя Изабель сидит за отцовским старым бюро с выдвижной крышкой, пишет письмо. Папа высовывает голову из комнаты:
Из, ты закончила? Мне нужен стол.
Тетя не прекращает писать:
Похоже, что я закончила, Барет?
Папа закатывает глаза и раздувает ноздри.
Что такое «барет»? спрашиваю я, оторвавшись от книги.
Тетя Изабель улыбается, все так же склоняясь над письмом:
Вот оно. Она указывает на отца.
Я гляжу на него вопросительно:
Я думала, тебя зовут Барри.
Ты ошиблась, ягненок, качает головой тетя.
Я обожаю все ее прозвища, но папа недоволен.
Из, ты там роман строчишь? Нет ответа. Изабель, я с тобой говорю.
Нет, не говоришь, а насмехаешься.
Папа вздыхает и, бормоча что-то о бесполезности переписки, уходит. Я возвращаюсь к книге, но через несколько минут спрашиваю:
Кому ты пишешь, тетя Изабель?
Своему врачу. Тетя кладет карандаш и поворачивается ко мне:Письма как бы сглаживают острые углы в моем мозгу, понимаешь?
Я киваю, но не понимаю. Ее вообще очень сложно понять.
Вот что, продолжает тетя Из, когда я уеду обратно в Бостонпиши мне. Тогда увидишь, о чем я.
У меня тоже есть острые углы? спрашиваю после секундного раздумья.
Она улыбается, затем смеется, а я не знаю почему.
Может и есть, ягненок. Но ты пиши в любом случае. Это лучше, чем поддаваться безумию мира. Она вдруг умолкает и смотрит на дверь, за которой только что исчез папа. И дешевле, чем таблетки.
Звуки возвращаются. Ровный гул автобусного двигателя и голос Арлин, теплый и взволнованный.
Мим, все хорошо?
Я не отрываю глаз от мелькающего пейзажа.
Обычно мы делали вафли, говорю.
Короткая пауза.
Вафли, милая?
Каждую субботу. Папа замешивал и взбивал тесто, пока я сидела на шатком стуле и улыбалась. Потом я заливала смесь в вафельницу и
Еще одна пауза.