Это и повергает меня в отчаяние.
Может, все-таки...говорю я.
Она, улыбаясь, качает головой. Мы поднимаемся, распрямляемсявсе затекло, колют иголочки. За высокой стеной проходит трамвай. Откуда трамвай в этом районе?
Мы идем.
Я уезжаю сегодня, сидячим,говорю я, как последний уже аргумент, заставляя работать за себя километры.
Ага,спокойно говорит она, снимая пальцами с мокрого языка табачинку.
Полное спокойствие, равнодушие. А как ей, собственно, теперь себя еще вести?
От молчания тяжесть нарастает.
Перед глазами толчками идет асфальт, сбокуслепящая вывеска: «Слюдяная фабрика».
Ах, слюдяная фабрика, слюдяная фабрика!..
Я выхватываю из кармана забытую после бритья и давно бессознательно ощущаемую бритву и сильно, еще не веря, косо провожу по ладони. Полоса сначала белая, потом начинает проступать кровь.
Вот... слюдяная фабрика!кричу я.
Щелкнув, она вынимает из душной сумки платок, прижимает к моей ладони.
Ну что ты еще от меня хочешь?заплакав, обнимая меня, произносит она...
Вернуть! Вернуть хотя бы этот момент!
Я выбегаю с Телеграфа, прыгаю через ступеньки, вдавливаюсь между мягкими губами троллейбуса. Думал ли я, еще год назад ненавидевший всяческие излияния, что буду вот так, с истерической искренностью, рассказывать случайно встреченному, малознакомому человеку историю моей любви?
Ну, мне пора!говорит он, осторожно кладя руку мне на колено. Встает и идет.
Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!
Я в отчаянии, но где-то и счастливжизнь наконец-то коснулась меня!
Потом... я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.
И вот я снова смотрювсе толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все этосорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла задумавшись, не замечая меня.
III
Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу усмехаясь: «Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?»
И она, в своей манере, потрясет головой и быстро скажет: «Неправильно».
...Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом... и вдруг почувствовал непонятное волнение.
Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.
Однажды я вызвал ее поздно... Она кашляла... Мы сидели на скамейке... И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкийзнакомый, но не узнанный тогдазапах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипало,вот что еще я узнал про нее теперь!
И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.
СОН В НЕЗНАКОМОМ ПОСЕЛКЕ
вдруг застыл, почувствовав себя среди огромной темноты и тишины. Только слышно, как стрекочет в наволочке, распрямляясь, торопливо насованное туда сено.
Потом глаза различают какое-то белое пятно. Постояв неподвижно, я понимаю, что это банка с молоком на столе, на расстоянии руки от меня.
Первое ощущение утромприближающееся, меняющее тембр жужжание мухи. И вот оно становится нестерпимо громким и резко обрывается. Быстрый, легкий, щекотный бег лапок по коже.
Перед глазамидеревянная стена в белой, осыпающейся штукатурке. Встаю на колени, открываю окно, плавно меняя отражающуюся в стекле картину деревьев и облаков.
Под окном лежат кусочки отсохшей замазки, выпавшие из длинного угла между рамой и стеклом, остренькой гранью вверх.
Выхожу во двор. Низкое, слепящее солнце. Длинные тени от маленьких камешков.
Устанавливаю скамеечку, долго сижу, щурясь.
На поверхности молока остренький рябой язычок света. Нагибаю тяжелую банку, язычок вытягивается, молоко льется в стакан. Потом на стаканебелый налет, туман.
Мелкое, по щиколотку, ровное песчаное место. Пускаю вымытые белые миски плыть пока вдоль берегавыстраивается целый флот... Золотистые, подвижные, сетчатые тени мелких волн на песчаном дне. И песок тожеострыми, длинными, параллельными волнами, приятно ощущаемыми ногой там, в холодке.
Составив миски и нацепив на пальцы кружки, выхожу на берег. Влажный песок под ногой выжимает воду, светлеет. И снова наливается, темнеет, когда уходишь.
По ногам видно, на сколько ты заходил в воду. Внизу ноги темные, холодные, приятные, вверхузагорело-лиловые, горячие от вчерашнего солнца. От прикосновения засохшего стебля, по пути через огород, на этой части ноги осталась неглубокая белая царапина, на глубину загара. Если послюнявить палец и потереть, царапина исчезает и на этом месте начинает приятно саднить.
Из холодной земляной ямы, накрытой крышкой, придавленной кирпичамиот кошки,вынимаю задубевшую, согнутую по изгибу миски рыбу с начинающими краснеть глазами.
Отхожу от дома, на специальный удаленный пляжик, для чистки рыбы. Сажусь на бревно.
Засовываешь рыбе кончик ножа в маленькое желтое отверстие, вспарываешь слабый живот. Тонкие, путающиеся вокруг ножа, словно связанные узлами, фиолетовые рыбьи кишки, двойной, перетянутый посередине, с радужным отливом, пузырь. Плотва, несмотря на всю мою осторожность, оставляет свою легкую, слабую чешую у меня на штанах. Подхожу к лодке, переваливаю ее на бок. Подо дномхолодная, темная земля. Борт уже сгнилмягкий, крошится в пальцах. Приглядываясь, выковыриваю лежащую неподалеку доскусухую, посеревшую сверху. Доска оказалась подгнившей снизу, ярко-рыжей, с продольными крошащимися язвами. Под нейпрямоугольная впадина с четкими, острыми краями... Сырая земля, белые черви, гниль, холодсовсем не то, что вокруг. У сарая свалены еще доскитоже старые, посеревшие, с ржавыми гвоздями. Некоторые гвозди загнуты, вколочены боком...
Иду к недостроенному, новому, высокому, островерхому сеновалу. Скелет из пахучих сосновых бревен, с белыми липкими подтеками смолы. За ним нахожу несколько горбылей, полудосок-полубревен, с одной стороны плоских, с остающимися на руке опилками, с другойрозовых, шершавых, полукруглых.
Лезу на верхушку скелета, едва дотянувшись, с натугой, с мучительным звуком «ы-ы-ы!» трогаю рукой, и сверху соскальзывает пила, падает внизу на ручку, изгибается и, распрямившись, подпрыгивает с тихим, нежным звуком.
Изгибаю доску по корпусу лодки. Приставляю гвоздьсначала робкое постукивание молотком, втыкание, потом прицельный, решающий удардо середины вошел ровнои два завершающих, небрежных, но сильных, самоуверенных, даже наглых удара, от которых шляпка гвоздя проминает поверхность доски возле себя.
На том берегу озера словно тоже кто-то стучит.
Кусок войлока растаскивается в ширину, становится прозрачным в середине, в нем нащупываются мелкие острые зернышки. Ножом запихиваю войлок в щели. Нахожу старое, ржавое, но еще целое ведро. При ударе по нему палкой в нем поднимается облако ржавчины и отскакивают от стенок внутрь ведра мягкие коричневые скорлупки.
Ставлю его на плиту, гулко бросаю в него четыре матовых куска вара. Скоро они начинают плавиться, подтекать, черная густая жидкость заполняет пространство между серыми кусками, но они еще возвышаютсяострые, изломанные. Но вот они начинают расплываться, оседать... Всеровная поверхность!
Продеваю палку в дужку ведра и, часто и мелко ступая, тащу тяжелое ведро к лодке, а черная блестящая масса в ведре на глазах застывает, становится матовой. Быстрее, пока не застыло, опускаю палку. Налипает смола, и провожу ею, тяну вдоль щелей лодки, стараясь попасть в них длинной тягучей жидкостью. Смола все застывает, ее уже наматываешь, поворачивая, с усилием вращая в ней палку, с чавканьем выдирая.
Кончаю смолить, но за палкой еще тянется черная липкая нить, ее можно растянуть как угодно, сделав как угодно тонкой, но она все равно будет. Наконец она рвется, падает, зависает, не доставая земли, кривой, непонятной, ломаной линией связывая множество согнутых травинок между собой.