Мы с Курионом долго смеялись, обсуждая особенно великолепные и особенно убогие моменты.
И тут он такой повалился, говорил я. И выставил меч, и я подумал типа это хер!
Курион захохотал, а потом вдруг спросил меня:
А ты не боишься, что будешь так же на арене выделываться, а кто-нибудь будет такой: и я подумал типа это хер!
Я пожал плечами.
Не. Мне не жалко. Я люблю, когда людям весело.
У меня, кстати, в те времена, как ты помнишь, была значительная перспектива именно на арене и оказаться, если я не избавлюсь от наших долгов. Очень популярный способ среди молодых нобилей сменить яму с кредиторами на яму с животными, и те и тедикие и злобные, но вторые хотя бы радуют взгляд своей экзотичностью.
Перспектива эта меня не очень пугала. Отчасти потому, что я был уверен в себе, в своем теле и молодой силе, отчасти потому, что девочки тяжко и томительно вздыхали при мысли о знаменитых бойцах, а отчасти потому, что смерть меня не пугала. В то время я думал, что смерть интересна мне, как и любому молодому мужчине, на самом же деле, уверен, я страдал от боли и искал облегчения в состояниях, когда сознания нет, или оно крайне и крайне сужено.
Я любил спать, бухать и трахаться, и я хотел умереть. Чуть-чуть, но мысль была назойливой.
Ну? спросил я. Куда махнем?
Курион почесал длинный нос и предложил нам махнуть в Субуру. Он сказал, что знает всех проституток, от которых не зеленеет член, а это дорогого стоит.
О, ответил я. Это пропуск в мир наслаждений. Никогда еще не встречал столь мудрого человека.
Нет смысла благодарить меня за эту мудрость, сдержанно ответил Курион. Пока она не украсила твою жизнь добродетелями скромности и смирения.
И мы оба захохотали. Нам вообще было друг от друга очень смешно.
Только умоляю тебя, сказал Курион. Сбрей эту бороду. Выглядит так, будто ты убил за нее грека. А как борода Геркулесане выглядит.
Ты завистник, сказал я. Вот что мне стоило увидеть сразу.
И правда, ответил Курион смиренно. У меня борода растет мерзкими отвратительными клочками, поэтому я не могу позволить кому-либо упрекать меня в этом одним своим видом.
И опять мы смеялись до упаду. Сейчас уже, честно говоря, не очень понятно, над чем. Шуткаэто прежде всего тон и мимика, поэтому даже лучшие анекдоты умирают, если они скучно рассказаны. Еще мы были пьяны и молоды, и впереди лежала целая огромная жизнь, а это подспудное ощущение, сопровождающее тебя в двадцать лет, дарит животную радость всему, что ты ни делаешь.
Курион никогда не торговался с таксистами, он запрыгивал в машину и называл место назначения.
Слушай, сказал я. Ты так соришь деньгами, как тебя еще не убили за монетку?
Добро пожаловать в мир сорящих деньгами, пожал плечами Курион. Машина нам попалась с откидным верхом, мы попросили водителя открыть крышу и смотрели в небо.
Ты знаешь, сказал я. Что придется платить за класс тачки?
Зато комфорт, ответил мне Курион. Смотри, первая звезда!
Помню, небо было очень красивым, а, может, оно казалось мне таковым, потому что я был пьяным. Совсем сиреневое, и будто бы оно светилось, и мягкий этот свет падал прямо на меня. Словно за покрывалом наступающей ночи пряталось какое-то по-особенному сильное сияние. Я немного задремал, и мне приснилось, что я кидаю в небо камни, и они сбивают звезды, и звезды падают, падают, падают к моим ногам, а я их ем.
Эй! Курион ткнул меня в плечо. Просыпайся, приехали!
Я открыл глаза и удивился, как можно здесь жить. Нет, разумеется, я бывал в Субуре, но не подробно, проездом и будучи совсем уж пьяным. А теперь, отвратный и праздничный, этот улей предстал передо мной во всей красе.
Курион расплатился, и мы вышли из тачки.
Мне, сказал Курион. Импонируют грубые, первобытные натуры. В них больше искренности.
Да ни хрена подобного, сказал я, зная себя, как грубую и первобытную натуру вдоль и поперек.
Как и все районы, располагавшиеся в низине, Субура была густонаселенной, грязной и пахла нечистотами. Вокруг сновали вонявшие потом мрачные пареньки при оружии и женщины, не стесненные ничем, включая излишнюю одежду, улицы были такие узкие, так сдавливались рядами одинаковых инсул, что даже тощему Куриону иногда приходилось протискиваться боком. Все здесь жило и пылало, многолюдность была мне чрезвычайно приятна, я то и дело касался людей, волей, не волей мы терлись друг о друга, и наши запахи мешались, и я чувствовал себя сопричастным к чему-то теплому и огромномусовершенно первобытное ощущение, его я больше всего полюбил на Востоке, уже потом.
Курион чувствовал себя здесь, как рыба в воде. Хотя, признаться, с Субурой он ассоциировался намного меньше, чем такой вульгарный паренек, как я. В Курионе, даже когда он старался упасть как можно ниже, всегда сохранялось (хотя его род не был патрицианским) аристократическое достоинство. Он мог лежать в собственной блевотине и безошибочно цитировать Аристотеля, сталкивая его с таким же совершенным Платоном. Субура нравилась ему, как извращение, как нечто бесконечно от него далекое и чуждое, и знал он ее, как историк может знать такой же бесконечно далекий от него Карфаген. Для меня Субура в тот вечер мгновенно стала чем-то родным и понятным мне.
Мы с Курионом потолкались у прилавка термополия, и было так жарко от обилия людей, липко от их пота, громко от их смеха. Давно я не чувствовал себя счастливее, в этом прекрасном единении с продолжающей праздновать вульгарной толпой, я ощутил себя на удивление цельным. Мы выпили кислого вина, которое не в силах были спасти даже пахучие травы, и отправились на поиски приключений.
В тот день оба мы проигрались в пух и прах, и я вынужден был отдать свой красивый отцовский плащ. Геркулес, мать мою.
Ты купишь мне новый, сказал я Куриону.
Ага, ответил он, пьяный вдрабадан. Куплю. Слово чести и все такое.
Курион за игорным столом почти засыпал, а я продолжал ставить его деньги, пользуясь репутацией моего нового друга. Он, впрочем, был не против. Курион любил, когда просаживают его деньгитак он мог досадить отцу.
Потом я нагрубил парню, с которым мы играли, когда у меня в очередной раз вылезла "собака", и мы подрались. Помню, мы катались по полу, и народ делал ставки, а голова Куриона лежала на грязном столе, и его кудри разметались по дереву, как змеи.
Его не разбудила даже всеобщая свалка, последовавшая за этим. А мне ведь тогда чуть не выбили глазмог прославиться этим и получить прозвище "Одноглазый". Весьма брутально звучит, правда?
Народ катался в пролитом вине и самозабвенно месился: вот это спортик.
Потом мы пошли в какой-то душный, окуренный дешманской дрянью бордель. Помню, трахая одну чернокожую девицу (а я тогда еще не трахал черненьких, она странно пахла, и внутри у нее все было такое приятно розовое), я снес стоявшие на подоконнике свечи, вцепившись в него рукой, и чуть не поджег все это дело на хер. Помню, я тушил подгоравший подоконник своей одеждой, а черненькая девушка смеялась, хохотала так мило, прижав руку ко рту. Ее ладошка была очаровательного, рассветно-нежного цвета.
Потом мы с ней пили, и я говорил:
Ну ты видала, а, ты видала?
А в соседней комнате Курион хлестал плетью галльскую рыжулю, и она вопила на плохом латинском:
Еще, мой жеребец!
Я принялся показывать моей чернокожей шлюшке, почему это смешно, жестами, потому что слов она не понимала. Не думаю, что она постигла ситуацию, но я сам показался ей смешным. У меня уже ничего не оставалось, вообще никаких денег, и я решил сходить к Куриону. Там, в соседней комнате, рыжуля уже взяла реванш и теперь душила его плетью.
О, сказал я. Ну, главное что вам весело, ребята.
Рыжуля обернулась и облизнула губы. Не так, знаешь, как это делают женщины, которые хотят себя соблазнить. У нее просто пересохли губы, и она облизывала их, как животное. Я нашарил кошелек Куриона и достал из него монеты, оставленные им на обратную дорогу. Их я отдал моей чернокожей шлюшке, сверх тарифа, так сказать.
Спрячь их, говорила я. Их не должны найти. Спрячь.
Но она, скажу тебе честно, не понимала ни единого слова. Думаю, она даже не особенно понимала, сколько я дал денег, так что в монетках порадовал ее скорее уж блеск.