Сначала я подумал, что этот стукостаток липкого сна, но он повторился, уже совершенно реальный иеще громче. Не стукудар в дверь. Будто кто-то всем телом кидался на нее. Сердце мое забилось горячо и жарко, я вскочил с кровати и побежал вниз по лестнице, в передней уже собралась прислуга, вы с Гаем стояли у двери, и я ринулся к вам, испуганный неизвестно чем, с криком:
Вы чего обалдели?!
Не открывайте.
Но там, начал ты, и тебя передернуло так, что я подумал, будто у тебя начинается припадок.
Публий, закончил Гай. Я видел его силуэт.
Что?
Снова удар, дверь вздрогнула, а огни в лампах рабынь задрожали.
Юнона Охранительница, зашептала Миртия. Обереги нас от зла и мерзости!
Тихо, сказал я, и, оттолкнув вас, подошел к двери. Первое, что я почувствовалзапах. Сладкий-сладкий, как очень концентрированная ваниль, и в то же время внутринепередаваемо мерзкий, это был запах гнилой крови, запах, который я узнал по-настоящему много позже. Благовония маскировали (лишь слегка, от чего на самом деле пахло еще ужаснее) гниение.
Знаешь, с тех пор мне часто казалось, что это мой запах. Что эта гниль под сладостью настолько моя суть, что становится еще страшнее при мысли о том, кто тогда приходил.
Этот мерзостно-сладкий запах забрался ко мне в ноздри, и по ним внизв легкие, а затем в сердце, наполнив его отвращением и тошнотой. Запах разложения, замаскированный чем-то аппетитным все усиливался.
Пиздец какой, сказал я. Думаю, даже Миртия, которая сквернословия не любила, была со мной согласна. Снова удар, кто-то всем телом навалился на дверь, да еще и со всей силы. Ему должно было быть очень-очень больно. Или как?
Я глянул, как подпрыгнул засов, и прижался к двери.
Пойми меня правильно, я бы никогда не стал глядеть в смотровое окошко, я себе не враг. Но щель в дереве, длинная и тонкая, пропускала немного света. И, прижавшись к двери, чтобы удержать ее, я увидел его глаз. Живой карий отблеск. Я уверен, это был его глаз.
Рабыни плакали, ты вцепился в подоконник.
А Гай сказал:
Может, откроем?
Откроем, мать твою, сказал я.
Но это Публий.
Это не Публий.
Или уже не Публий. Объяснение могло быть лишь одноларва. А у этого в свою очередь тоже могло быть лишь одно объяснение. Я снова посмотрел в щель. Я ожидал увидеть мерзкую плоть призрака, съедаемого личинками, но увидел только тот же карий отблеск родных глаз.
Я застонал, и следом за этим раздался еще один удар, я навалился на дверь, вцепился в засов, не давая ему соскочить.
Закройте все окна! рявкнул я. Везде!
Запах все усиливался и усиливался, мне показалось, что сознание уплывает.
Публий, говорил я. Публий!
Потому что это были его глаза, я верю.
Разве тебя удивляет, что дух его стал ларвой после столь позорной казни?
Вдруг я услышал звук, похожий на мычание, но растянутый бесконечно надолго, так что у коровы воздуха бы в легких не хватило столько мычать. Монотонный звук сливался с запахом, ты зажал уши, Гай зажал нос, а я щекой прижался к двери, в отвращении и страхе, но и с надеждой увидеть еще раз живые или мертвые глаза моего отчима.
Случился еще один удар, сильнее прошлых, засов, и без того расшатанный, слетел с отчаянным звоном, и между домом и ларвой остался только я.
Марк Антоний, сказали мне. Это не был голос Публия, хотя его обладатель и старался воспроизвести нечто похожее. Открой дверь, Марк Антоний.
Голос смаковал мое имя, мне подумалось (бредовая идея, правда?), что он его жевал. Голос позвал меня еще раз и затих. Стало так тихо, но запах не уходил. Вы с Гаем смотрели на упавший засов так, словно он был живым существом, или мог в любой момент обернуться змеей, или что-нибудь в этом роде.
Марк, сказал Гай, но я покачал головой. Запах был так силен, что меня едва не вырвало. Я еще раз заглянул в щель и увидел этот глаз близко-близко, так, рассказывал я тебе потом, мне даже показалось, что я вижу попавшие в щель ресницы. Еще я увидел очень розовый язык.
А вот это неправда. Язык его должен был быть синим. В тот момент, когда я это все увидел, раздался последний и самый сильный удар, мне стало больно, по всему телу будто прошел звон, в голове посинело. Серьезно, весь мир стал синим, будто в дымке рассвета.
Я едва не упал, но все-таки нет. А кто знает что было бы, если бы я упал?
Вдруг запах исчез, а вместе с ним исчезло вообще все происходившее, так, словно бы оно приснилось всем нам.
Я медленно сполз по двери вниз и сказал, будто ничего не было.
Тощая мразь! Включи телик.
И Гай побежал за пультом. Ночные новости, одни и те же по всем каналам. Самодовольное, но бледное лицо Цицерона, который говорит одно и то же:
Отжили.
Без пояснений.
Это уже завтра пустили ролик, в котором сообщалось, что заговорщиков удавили в Мамертинской тюрьме. А тогдаодно единственное слово.
Ах ты бедная мразь, Цицерон, думал я рассеянно, я же съем тебя заживо. Хорошая могла получиться шутка, учитывая мой зверский аппетит, но я никому ничего не сказал.
А самое сложное было не смотреть на его труп (синий язык, выпученные глаза, лицо почти фиолетовое) и думать, что ты когда-то это любил, и не смотреть на погребальный костер и знать, что не увидишь больше даже такого страшного лица, и не хоронить урну, навсегда погребая эту историю.
Самое сложное было сказать маме утром.
Она будто с ума сошла, принялась кричать и царапаться, кинулась на пол, стала биться головой. Я поднял ее и удерживал, а она колотила меня по лицу, по шее, по макушке, совершенно не жалея.
Вы с Гаем тоже пытались ее удержать, но мать стала такой сильной. Вырвавшись, она выбежала на улицу, и тогда мы с вами увидели трех мертвых коров. Кто-то выпустил их из теплого хлева, и теперь они лежали во дворе. На них не было ран или чего-то подобного. Они просто были мертвы, словно их всех хватил удар. Рыжие коровы среди снега и грязи казались яркими, почти красными.
Мы смотрели на них, как громом пораженные. Мама на трупы коров не обратила внимания. Она и вчера не проснулась от того страшного стука. Пока мы смотрели на коров, пребывая в священном страхе, мама убежала.
И хрена бы мы, милый друг, нашли ее, если бы она не голосила так громко. Мы побежали за ней и нагнали ее, когда она уже была практически у дома Теренции, жены Цицерона.
Помнишь ли ты это ужасное зрелище? Мама плакала, и падала в мокрую грязь, и месила ее руками, будто тесто, пытаясь подняться. С кончиков ее распущенных волос стекала вода. Она причитала, и мы не понимали ее слов. Светлая шерстяная стола на ней стала почти черной.
Она вцепилась в калитку поместья Цицерона и завыла:
Теренция, во имя Юноны, помоги мне!
Мы побежали за ней. Я почему-то рассуждал очень спокойно. Ну вот, подумал я, еще один позор на наши головы. Не страшно, в конце концов. Страшно другое, но о страшном лучше не думать.
В голове у меня все всплывала эта картинка: рыжие коровы на белом снегу среди черной грязи.
Теренция! кричала мама. Это я, Юлия! Ты меня знаешь, Теренция! Ты знаешь меня, и ты выйдешь!
Наконец, мы с тобой подхватили ее, а Гай замахал привратнику Теренции, мол, все нормально.
Вдруг Теренция вышла на порог, в длинной нарядной столе темно-синего цвета, с платком на голове, она выглядела такой царственной, но лицо у нее было бледное и напуганное.
Мама кричала и билась в наших руках.
Пойдем, мама, сказал я. Пойдем.
Я взял ее на руки, и она завопила.
Теренция, твой муж должен отдать мне тело моего мужа! Почему он не отдает мне тело моего мужа?!
Теренция прижала руку к полной груди.
Ради Минервы, Юлия, мой муж не станет препятствовать родственникам в погребении! Я знаю это!
Мама у меня на руках вопила так, будто тело Публия уже сгнило в подвалах Мамертинской тюрьмы. А прошло ведь меньше суток. С чего она вообще взяла, что Цицерон не отдаст тела?
Собирайся, сказала Теренция дрожащим голосом. И езжай в Рим. Там тебе отдадут тело твоего мужа!
Она ужасалась, но в то же время я видел тайный восторг. Не злорадный, нет, просто восторг человека, который видит нечто невероятное: благочестивую и славную Юлию, извалявшуюся в грязи, вопящую нечто сумасшедшее и вырывающуюся у сына из рук.